Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 53 из 82

Жуковский был теперь почти жених, впрочем, жених еще тайный (Елизавета об этом не знала), не получивший еще согласия невесты на совместное счастье, но на него с надеждой уповающий.

— Вообразите, с каким чувством я должен был идти в тот вечер от пристани, ведя под руку жену однорукого, если сам он с двумя старшими дочерьми по бокам шел впереди нас!

Так нередко восклицал Жуковский, рассказывая о своем сватовстве и задавая тем самым нелегкую задачу своему слушателю: чтобы вообразить это чувство, надо было вспомнить те сумасшедшие дни, которых и сам-то безумный ход вспомнить невозможно, а не только чувство, человеком тогда владевшее.

Для Жуковского наняты были комнаты в доме, который отделяло от дома Рейтернов каких-нибудь сто метров, да и те пролегали по общему саду, который дома эти не разделял, а скорее соединял.

Жуковский велел слуге разбирать вещи, а сам тотчас же отправился в свое дюссельдорфское Верне.

Свежее, малознакомое чувство семейного быта пролилось ему в сердце, он вздохнул свободно и спокойно: он был на пороге счастия и уже занес ногу, дабы этот порог переступить. И он еще медлил некоторое время в этом счастливом состоянии, с занесенною, впрочем, над порогом ногой, что лишало и его самого, и целый дом привычного равновесия.

Особенность положения заключалась в том, что Жуковский и родители Элизабет были в заговоре, но в заговоре не для того, чтобы прямо толкнуть ее к этому браку, а для того, чтобы дать сердцу Элизабет полную свободу выбора. Это нужно было Жуковскому, чтобы еще раз убедиться в необычайном, несбыточном выборе судьбы и ее велениях. Нужно еще и потому, что он был благодетелем семьи, с одной стороны, и был чуть не на сорок лет старше Елизаветы, с другой, — так что для него особенно существенным представлялось ее собственное желание, а не выполнение воли любимого ее отца или строгой матери. И Жуковский не знал с совершенной уверенностью, скажет она ему «да» или «нет»; это «нет» его бы не оскорбило, но, наверное, ранило неизлечимо, потому что уже продолжительное время теперь жил он душою в обетованной земле супружества, так что стал бы несчастлив, если бы снова был изгнан в пустыню одиночества, где ждала его старость.

А вдруг смутное девичье чувство, которое наблюдали ее отец и мать, рассеется при их близком знакомстве как туман и он останется один в пустоте? Вдруг его намерения спугнут это робкое чувство? Нет, лучше уж неопределенность, лучше хоть еще немного — день, два, три — пожить в этом мечтании, не рискуя всем сразу…

Оказалось, что и этого оставить нельзя, что тревожное ожидание передается Елизавете, повергая ее в смятение. Вечер их приезда в среду прошел еще безмятежно, да и в четверг все было по-старому, по-вернейски, но между Елизаветою и Жуковским завязался уже хотя и не открытый, иносказательный, но довольно горячий диалог. Он подарил ей немецкую сказку со скрытым в ней намеком, и она на лету схватила намек и ответила ему другой сказкой, весьма его ободряющей. На что он дал ей старинную книжку с карикатурами, где были фантастические персонажи, явственно содержавшие вполне реальные намеки: бедный Свинопас-Жуковский, телега с письмом Рейтерна, зовущим Свинопаса в гости. Телега с письмом тянулась медленно, нестерпимо медленно, решая участь Свинопаса…

Жуковский решил объясниться в письме — на бумаге он был смелее, да и красноречивее. Рейтерн возразил, что надо говорить с глазу на глаз — чтобы видеть самому впечатление. Они совершали теперь с одноруким длиннейшие прогулки, рассуждая, как быть. Жуковский был за то, чтоб еще подождать.

Однако на третий день, в субботу, 3 августа, во время очередной прогулки Рейтерн сказал озабоченно:

— Вам не следует более откладывать объяснение; надобно действовать; вчера после ужина Элизабет бросилась вдруг матери на шею и, можно сказать, сделала признание. Надобно кончать с этой неопределенностью.

Когда они возвращались с прогулки, Жуковский не имел еще в смятенных мыслях никакого определенного плана, однако он уже знал, что более медлить нельзя и надобно решаться.

Когда он вошел в прихожую, Элизабет с матерью были заняты там укладкой чистого белья. Он увидел эти худенькие плечики, склоненные над стопкой простыней, в горле у него пересохло, и он сказал хрипло, делая тщетное усилие, чтоб голос его звучал и весело и небрежно:

— Элизабет, дружочек, возьмите, пожалуйста, ваше перо и чернильницу и отнесите ко мне в кабинет.





Это была мирная, старинная услуга, еще из вернейских времен. Кабинет Жуковскому был отведен в доме Рейтернов по соседству со столовой, так что он в снятые для него комнаты приходил только для сна, поздно ночью.

Он поднялся к себе, беспомощно поискал взглядом по столу, по стенам… Услышав ее шаги в соседней комнате, схватил со стола изящные часики, подаренные ему Наташей Киреевской. Елизавета вошла, не говоря ни слова, поставила на стол чернильницу, положила перо и повернулась, чтобы уйти… Четыре шага отделяли ее от двери. Ему так хотелось еще подождать, помедлить, выиграть время…

— Подождите, Элизабет, — сказал он хрипло. — Подойдите ко мне…

Он взял ее за руку и ощутил, что рука ее дрожит. А может быть, дрожала его собственная рука.

— Если позволите, — сказал он, — я хотел подарить вам вот эти часики; часы показывают время, а время составляет нашу жизнь; с этими часами предлагаю вам и целую мою жизнь. Примете ли ее? Нет, нет, не надо отвечать сейчас. Подумайте хорошенько, прежде чем ответить, но ни с кем не советуйтесь. Отец и мать ваши все знают, но они не дадут вам совета.

Дальше все развивалось головокружительно, сладко и страшно.

— Мне думать не о чем, — сказала она и вдруг, как тогда, девочкой, шесть лет назад, бросилась ему на шею, прижалась к его щеке нежной своей пылающей щекою, всхлипнула раз и затихла…

Было тихо в старинном доме, словно все замерло в эти мгновения неслыханного, неожиданного счастья, и Жуковский услышал вдруг, как тикают часы в ее ручке, нежно прижатой к его затылку. Они тикали, неумолимо отсчитывая секунды жизни, и Жуковский с ужасом вдруг подумал о Рейтернах. Они, должно быть, ждут, эти добрые люди, ее родители. Их мучит неизвестность, их раздирают страхи, а тут… а мы… мы забыли о них…

— Елизавета, — сказал он мягко. — Радость моя… Позовите отца и маму… Пусть они нас благословят…

Ах, зачем, зачем он пошевелился тогда, в этот прекрасный миг, которого она ждала целую свою жизнь? Которого каждая девушка ждет целую жизнь? Нет, он был прав, конечно, потому что отец с матерью волновались, потому что все равно их надо было звать, потому что надо было просить их благословения и потому что мы ведь еще не обвенчаны… Он прав, он добрый, он всегда думает о других, но только зачем, зачем он пошевелился тогда? Было так несказанно хорошо…

И зачем он сказал вчера маме, что он будет маму выдавать за жену, а ее, Элизабет, за дочку, когда они все втроем выходят в город? Он шутил, конечно, но зачем, разве он не понимает, что это для нее обидно и унизительно? Она разревелась вчера как дура, а надо было просто объяснить ему, что она уже не маленькая, что она взрослая девушка, что теперь она невеста и скоро будет настоящая фрау и что ему вовсе не нужно думать, что он старый, — она этого никогда не думала, и не думает теперь, и не будет думать никогда, даже если ему будет сто лет или двести…

И еще — почему он только целует ей руки и целует ее в щечку и никогда не подойдет, не обнимет ее крепко-крепко: так прекрасен его запах — запах табака и одежды, его рук и его книг…

Нет, он прав, конечно, это будет грех; они подождут немного, он вернется из Петербурга, они обвенчаются, и она познает еще большее счастье, хотя разве может быть большее счастье, чем быть его невестой?

Она рассказала ему все-все: как она полюбила его — его черные глаза, его руки, его фигуру (он пригнулся — он будет сейчас бодаться со злом, он будет сражаться, он рыцарь; он сутулится, потому что он смотрит со своей высоты на прочих людей, которые суетятся, беспокоятся по пустякам и делают то, что им не нравится и противно, и огорчаются из-за денег или орденов). А его улыбка! И главное — его голос, когда он говорит по-русски, или по-немецки, или по-французски. Старость? Но как можно переносить молодых мужчин? Они такие шумные и такие глупые, даже те, которые не глупы от природы, — что у них есть за душой? Перед ним же прошла жизнь — короли и министры, императоры, поэты, бунтовщики, мятежники, рабы… И ко всем он был добр, всем старался помочь в беде. Как он сам не понимает, что его нельзя было не полюбить?