Страница 30 из 123
Но есть еще один тип человека — натура более страстная, чистая и редкая. Такие люди неспособны к земным делам и, к счастью для себя, но к несчастью для рода человеческого, приходят в мир лишь через очень большие промежутки времени. И тот из них, кто полностью принадлежит к блистательной и могучей породе великих и вдохновенных творцов, приходит в мир затем, чтоб быть в тягость ближним. Он от рождения отличается такой глубокой и неуемной впечатлительностью, что она с детства пробуждает в нем непроизвольные восторги, непрерывные мечтания, нескончаемые фантазии. Воображение — вот его владыка. Мощная его душа воспринимает и оценивает любое явление, опираясь на обширную память, прямой и проницательный ум, но воображение устремляет его гений к небу с той же неотвратимостью, с какой воздушный шар увлекает вверх гондолу. Достаточно малейшего толчка, чтобы он воспарил; легчайшее дуновение — и он уже витает в неисслежен-ных людьми просторах. Возвышенное бегство в неведомые миры, ты становишься неистребимой привычкой его души! С этой минуты его отношения с людьми разлаживаются, а затем частично и рвутся. Восприимчивость его крайне обостряется: то, что лишь слегка задевает других, ранит его до крови; его житейские привязанности и увлечения становятся непомерно пылкими и невыносимыми; излишняя восторженность сбивает его с толку; симпатии чересчур искренни: те, кого он жалеет, страдают меньше, чем он сам, и муки ближних сводят его в могилу. Холодность, невнимание и презрение света повергают его в бездну уныния, в мрачное негодование и неизбывное отчаяние, потому что он все воспринимает слишком бурно и глубоко, а глаза его обращаются непосредственно к причинам, которые он оплакивает и которыми возмущается, тогда как взор остальных останавливается на следствиях, с которыми они борются. Постепенно он смолкает, отдаляется от всех, уходит в себя и замыкается в себе, как в темнице. В его одинокой воспаленной голове образуется и растет нечто подобное вулкану. В этом кратере медленно и глухо клокочет пламя, время от времени извергая потоки гармоничной лавы, самопроизвольно принимающей божественную форму стиха. Но разве такой человек знает, когда произойдет извержение? Оно всегда так неожиданно, его природа настолько не от мира сего, что кажется, будто он — лишь сторонний наблюдатель того, что происходит в его душе. Он живет, снедаемый тайным огнем и необъяснимым томлением. Он похож на больного, который утратил ощущение пространства; он может пропадать по три дня, не отдавая себе отчета, куда его занесло, как случилось когда-то с тем, кого Франция считает своим любимцем; он испытывает потребность ничего не делать, чтобы что-то сделать в своем искусстве. Он должен быть свободен от всякой полезной повседневной работы: ему нужно время, чтобы услышать аккорды, медленно слагающиеся у него в душе, иначе их непременно перебьет и заглушит равномерный шум созидательного труда. Это поэт. Едва успев появиться, он уже одинок. Все ваши слезы, все сострадание — ему!
Простите и спасите его. Подумайте и найдите способ обеспечить ему жизнь, потому что в одиночку он найдет только смерть! Он
ощущает в себе титанические силы, предугадывает свой будущий дар, преисполняется беспредельной любовью к человечеству и природе еще в самой ранней юности, но уже тогда к нему проникаются недоверием, уже тогда его отталкивают. Он взывает к толпе: «Я обращаюсь к вам! Сделайте так, чтобы я жил!» А толпа не слышит его и отвечает: «Я тебя не понимаю». И она права.
Язык такого избранника внятен лишь кучке таких же избранников. Он взывает к ним: «Услышьте меня и сделайте так, чтобы я жил!» Но одни упоены собственными творениями; другие презрительно требуют от мальчика совершенств мужа; третьи легкомысленны и равнодушны, и все вместе не в состоянии творить добро. Они отвечают: «Мы ничего для тебя не можем!» И они правы.
Он взывает к Власти: «Услышь меня и не дай мне умереть!» Но Власть всегда заявляла, что покровительствует лишь полезным начинаниям и не склонна поддерживать устремления, кажущиеся ей подозрительными; декларировав это устно и печатно, она отвечает ему: «Зачем ты мне?» И она права. В споре с ним правы все. Но он-то, разве он тоже не прав? Как же ему быть? Не знаю, но вот что, по-моему, он может сделать.
Он может, если хватит сил, стать солдатом и провести жизнь под знаменами в грубой, полной тревог обстановке, и тогда физическая деятельность убьет деятельность духовную. Он может, если хватит терпения, обречь себя на работу с цифрами, и тогда арифметика убьет иллюзию. Он может также, если только сердце не вознегодует слишком уж непримиримо, согнуться, обуздать свою мысль и бросить петь, чтобы начать писать. Он может стать литератором или даже кое-чем получше; если на помощь к нему придет философия и он сумеет укротить себя, он сделается большим и полезным писателем, но постепенно здравый смысл все равно убьет в нем воображение, а вместе с воображением, увы, и подлинную Поэзию, которую он таил в душе.
В любом случае он убьет часть самого себя, но даже такое самоубийство наполовину, такое безмерное самоподавление требует незаурядных сил. Если же он ими не наделен, если на его жизнен-
ном пути не будет случая применить их, хотя бы для того, чтобы принести себя в жертву, если он не выдержит постоянного уничтожения своего «я», что останется ему делать? То, что сделал Чат-тертон: физически убить себя. Нет ничего проще.
И вот он преступник! Преступник перед богом и перед людьми, потому что с точки зрения социальной и религиозной самоубийство есть преступление. Кто дерзнет это отрицать? Кто решится утверждать противное? Я, как, впрочем, и весь мир, убежден в этом. Тут нет двух мнений. Так повелевают долг и рассудок. Остается лишь выяснить, не является ли отчаяние чем-то таким, что посильней и долга, и рассудка.
Конечно, не сложно подыскать разумные слова в утешение Ромео у гробницы Джульетты; беда лишь в том, что никто не осмелится их произнести перед лицом подобного горя. Подумайте вот о чем. Рассудок — медленная и холодная сила, которая мало-помалу связывает нас различными идеями, накладывая их одну за другой, тонкие, неприметные и бесчисленные, как путы Гулливера; он убеждает и порабощает нас лишь там, где обычное течение дней не слишком взбудоражено. Но неподдельное отчаяние — сила всепожирающая, неодолимая, глухая к любым увещаниям и начинающая с того, что она одним ударом убивает способность мыслить. Отчаяние — не понятие, но орудие, которое, как клещи, пытает, стискивает и раздирает сердце, пока обезумевшая жертва не бросится в объятия смерти, словно в материнское лоно.
Скажите же, кто виноват — Поэт или общество, затравившее его? Рассмотрим один пример: он может оказаться небесполезен.
Известно, что у детей на Юге есть жестокая забава. Они ловят скорпиона и щипцами сажают его в середину круга, выложенного из раскаленных углей. Сперва насекомое впадает в оцепенение, но, когда его припечет, пугается и начинает метаться. Дети смеются. Скорпион, быстро приняв решение, бросается в пламя и отважно силится пробиться сквозь угли, но боль слишком жгуча, и он отступает. Дети смеются. Скорпион медленно ползет по окружности, безуспешно пытаясь отыскать проход; потом возвращается на середину и опять впадает в оцепенение, только еще более мрачное. Наконец он собирается с духом, обращает ядовитое жало против самого себя и умирает. Дети смеются еще громче. Скорпион, вне сомнения, зол и виноват. А дети добры и невинны.
Когда вот так гибнет человек, можно ли назвать его смерть самоубийством? Это ведь общество бросило его в огонь.
Повторяю, религия и разум — возвышенные идеи, но только идеи; а у отчаяния бывают и внешние причины, которые убивают сперва идею, затем человека. Например, голод. Надеюсь, я исхожу из реальности, а не из абстракции?
Поэтому мне, возможно, будет дозволено заявить, что человека лучше не доводить до такой степени отчаяния.
Я прошу у общества лишь того, что оно в состоянии сделать. Я не требую, чтобы оно избавило людей от сердечных мук, воспрепятствовав Вертерам и Сен-При влюбляться в Шарлотт и Жюли д’Этанж; не требую, чтобы оно мешало богатому, пресыщенному и развратному бездельнику кончать с собой из отвращения к себе самому и себе подобным. Мне известно также, что для отчаяния существуют тысячи причин, от которых нет лекарств. Но это представляется мне лишним основанием поразмыслить над теми из них, с какими можно бороться.