Страница 55 из 98
Живу я очень странной жизнью, ничуть не похожей на все мои предыдущие. Всё как во сне — и эти снега, по которым чуть-чуть чёрными штрихами отмечены, очень условно, контуры предметов, и серое низкое небо, и вехи через замёрзшую реку, по которым и через которую медленно тянутся возы с бурым сеном, влекомые местными низкорослыми Росинантами. И работа — как во сне, лозунг за лозунгом, монтаж за монтажом, плакат за плакатом в какой-то бредовой и совсем для работы не подходящей обстановке. Все мы — контора, дирекция, драмхор — и духовой кружки, и я, художник, работаем в одной и той же комнате; в одни и те же часы. На столе, на котором я работаю, стоит ведро с водой, из которого, за неимением кружки, все жаждущие пьют через край; на этом же столе сидят ребята, курят и репетируют, тут же лежит чья-то краюха хлеба, тут же в артистичном беспорядке разбросаны чьи-то селёдки, музыкальные инструменты и всякая прочая белиберда. С утра до поздней ночи стоит всяческий крик: начальственный и подчинённый, артистический и халтурный, культурный и колоратурный. Зарплату, кстати, получаем совсем не как в Советском Союзе — денег не выдают месяцами. За январь и февраль, например, я получила половину январского оклада, как и все прочие, кроме директора, который по линии всяких авансов уже, по моим расчётам, празднует май. Это положение вещей красиво иллюстрирует поговорка, изобретённая работниками местного Дома культуры, — «жрать охота и смех берёт».
Устаю я ужасно, причём утомляет не столько самая работа, как обстановка, как вся эта ежедневная неразбериха, отнимающая уйму времени и сил. При любой, самой утомляющей, самой напряжённой работе я всегда чувствовала себя хорошо, лишь бы она, работа, была хорошо организована, налажена. Здесь же этого нет, а наладить хотя бы свой участок работы я не в состоянии, т. к. сие от меня не зависит. Главное, что основательно расклеилось сердце, которое, видимо, весьма отрицательно относится к здешнему климату, в чём я ему вполне сочувствую.
Погода последнее время стоит замечательная, тихая, тёплая, снежная, грустная какая-то. Всё равно скоро весна: уже воробьи чирикают — откуда они взялись — не знаю, в морозы их совсем не было. Видимо — перебрались сюда из Ташкента. <...>
Пока целую очень крепко, скоро напишу ещё.
Ваша Аля
Б.Л. Пастернаку
6 марта 1950
Дорогой Борис! Получила два твоих гриппозных письма, одно за другим. Нет, дорогой мой Борис, я очень далека от того, чтобы «чувствовать себя в долгу» перед тобой, и от мысли, что я могу или должна что-то «доказывать» тебе. Неужели на старости лет мои письма, мои попытки писем, делаются такими же настырными, утомительными и, по долгу человечности, требующими ответа, как Асины? (В жизни не встречала более мучительного чтения!) Прочтя твои отповеди, смягчённые неизменным дружелюбием, я почувствовала себя «militante № 2»58 и ужасно смутилась. Видишь ли, когда мне хочется написать тебе, ну, скажем, о твоих стихах, то это вовсе не по какому-либо долгу службы или дружбы, а просто потому, что это для меня очень большая радость, тем большая, что у меня их совсем не осталось. В прежней, теперь кажущейся небывалой, жизни, было всё — плюс стихи. В теперешней жизни ничего не было. Потом появились твои стихи, и сразу опять всё стало, потому что в них всё, бывшее, будущее, вечное, всё, чем душа жива. Вот об этом мне тебе хотелось рассказать, но, видимо, всё моё здешнее бытиё настолько насыщено тревогой и неустойчивостью, что ничего, кроме тревоги и неустойчивости, я не сумела выразить. По себе знаю, насколько утомительны и лишни такие письма, да и такие люди, как их ни люби, ни уважай, ни сочувствуй им. Во всем этом виноваты мои нелепые обстоятельства больше, чем я сама. Правда, все эти пятидесятиградусные, безысходные морозы, теснота и темнота в избушке, непрочность на работе, угнетённое, неравноправное состояние всё делают как-то шиворот-навыворот, как в «Алисе в стране чудес». Я не буду больше тебе писать, чтобы не усугублять твоего гриппа, и такого, и душевного.
Мне хотелось тебе писать ещё и потому, что ты сам о себе многого не знаешь, т. е. не о себе, а о своих стихах. Вот на днях я получила письмо от одной молоденькой приятельницы, студентки последнего курса Литфака. Она разошлась с мужем, сдала трёхлетнего сына бабке и ушла к какому-то юноше, в пользу которого пишет только четыре слова: «чудесные волосы, ярый пастернаковец», Т. к. она существо не типа Далилы, то дело тут явно не в чудесных волосах. Позабавил и тронул меня этот случай, я так живо представила себе, как обладатель вышеупомянутых волос и нескольких книжек твоих стихов очаровал эту двадцатитрёхлетнюю женщину несколькими твоими ливнями, грозами, «Вальсом со слезой» и «Рождеством», разбил её жизнь и умчал её «на ранних поездах» куда-то под Москву, где она и обретается сейчас, вполне счастливая до той поры, пока не сообразит, что всё это - какой-то плагиат. Стихи-то ведь — твои, а что касается волос, то ведь он может облысеть!
Ты их не знаешь, ни его, ни её, ни многих, многих, для которых твои стихи — та же самая радость, которую мне никак не удаётся выразить. Да я теперь и пробовать не буду.
На днях к нам приезжал наш кандидат в депутаты Верховного Совета. Мороз был страшный, но всё туруханское население выбежало встречать его. Мальчишки висели на столбах и на заборах, музыканты промывали трубы спиртом, а также и глотки, репетировали марш «Советский герой». Рабочие и служащее население несло флаги, портреты, плакаты, лозунги, особенно яркие на унылом снежном фоне. И вот с аэродрома раздался звон бубенцов. Мы-то знали, что с аэродрома, но казалось, что едет он со всех четырёх сторон сразу, такой здесь чистый дух и такое сильное эхо. Когда же появились кошёвки, запряженные низкорослыми мохнатыми быстрыми лошадками, то все закричали «ура!» и бросились к кандидату, только в обшей сутолоке его сразу трудно было узнать, у него было много сопровождающих — и у всех одинаково красные, как ошпаренные морозом, лица. И белые шубы — овчинные. Я сперва подумала, что я уже пожилая, и не полагается мне бегать и кричать, но не стерпела и тоже куда-то летела среди мальчишек, дышл, лозунгов, перепрыгивала через плетни, залезала в сугробы, кричала «ура», и на работу вернулась ужасно довольная, с валенками, плотно набитыми снегом, охрипшая и в клочьях пены.
Ты знаешь, я так люблю всякие демонстрации, праздники, народные гулянья и даже ярмарки, так люблю русскую толпу, ни один театр, ни одно «нарочное» зрелище никогда не доставляло мне такого большого удовольствия, как какой-нб. народный праздник, выплеснувшийся на улицы - города ли, села ли.
То, чего мама терпеть не могла.
И опять я написала тебе много всякой ерунды, такой лишней в теперешней твоей жизни. Как я хорошо себе представляю её, чувствую, да просто знаю! Крепко тебя целую. Не болей больше!
Твоя Аля
Б.Л. Пастернаку
10 апреля 1950
Дорогой Борис! Твои письма, оба, дошли до меня в тот же день и час, - и книга, и стихи. Спасибо тебе.
О стихах: среди всего твоего, мною прочитанного когда-либо, нет и не было «отталкивающего», да пожалуй и не может быть, слишком велика притягательная сущность твоих стихов, чтобы была возможна хоть в какой-то мере какая-то контр-притягательная сила. Насчёт же «неяркости» и «нехудожественно личного»1, то, по-моему, ни «яркостью», ни «художественностью» стихи твои никогда, слава Богу, не грешили. Для меня «яркость» синоним «внешнего», а «художественность» граничит с искусственностью. В последнем я, может быть, неправа, понимая это по-своему, а м. б. у меня это атавизм типа галли-дизма, т. е. «art» - «artificiel»59. По-моему, неспроста отсутствует у галлов понятие «художественности», при наличии понятий искусства и ремесла. Как ты думаешь? Да и вообще, может ли твоё личное оказаться «нехудожественным», претворясь в стихотворение? Подчеркнула «твоё», т. к. у многих - может, а у тебя не получается.
58
«Воинствующая № 2» (фр.).
59
Искусство — искусственное (фр.).