Страница 59 из 61
А может, я заблуждаюсь? Обманываю самого себя? Не
исключено. Вдруг осознаю, что в тридцатые годы на сцене советских театров не так уж часто появлялись «Макбет» или исторические хроники. Если вообще появлялись. Почему? Не потому ли, что в кровавых перипетиях трагедий наш современник мог прочитать намек на происходящее на отечественном Олимпе?!
Исторически такое предположение вполне оправданно. Известно, к слову сказать, что сумароковская перелицовка «Гамлета» в шестидесятые годы восемнадцатого века исчезает из отечественного репертуара. Предполагают, что здесь свою роль сыграли цензурные соображения. В 1762 году был убит Петр III, и на трон взошла Екатерина И. Во время ее царствования, как заметил А. А. Бардовский, «в России на глазах всего общества в течение 34 лет происходила настоящая, а не театральная трагедия принца Гамлета, героем которой был наследник цесаревич Павел Первый». По мнению исследователя, роли в этой драме были распределены следующим образом: Гамлет — Павел I, убитый король — Петр III, Гертруда, сообщница убийц,— Екатерина И, Клавдий (у Сумарокова — придворный, а не брат короля) — Григорий Орлов. «Вполне понятно,— подытоживает эту констатацию исследователь русского Шекспира А. Н Горбунов и продолжает:— Не повезло «Гамлету» и в начале ХЕХ века, когда, после тайного убийства Павла I и восшествия на престол Александра I, возникла новая цепь ассоциаций...» (цитирую по книге: Шекспир У. «Гамлет. Избранные переводы». М., 1985).
Возвращаясь в наше время, констатируем: умы советских граждан, невзирая на свою зашоренность, воспринимали имя Шекспира как нечто азбучно-незыблемое, вроде географических истин («Волга впадает в Каспийское море!»). На правах аксиомы Шекспир фигурировал, например, в распространенных анекдотах. Например, в таком:
Первый {второму): Вчера я ехал в третьем номере на Шейхантаур, а напротив меня сидел Вильям Шекспир.
Второй {первому): Брось трепаться!
Первый {второму): Как так — трепаться?!
Второй {первому): А вот так: третий номер на Шейхантаур не ходит.
J
^
Собравшись говорить серьезно, я опять скатился до ссылки на шутовство, причем не слишком высокой пробы шутовство. Но на такие осознанные промахи вдохновляет да еще подталкивает сам Шекспир, тяготевший к совмещению возвышенного с земным, а подчас и низменным.
Что до возвышенного, то позволю себе сравнить Шекспира — как его ощущают мои современники — с Тянь-Шанем. Да-да, шекспировское до меня по-настоящему дошло, когда я впервые ступил на узкую тропу над голубой-голубой горной рекой и повеяло из-за заснеженных хребтов гордым величием, и вечной тайной, и белыми пятнами географии, и сильнее забилось сердце, предвидя невзгоды и радости путешествия, и весело забурлила кровь в ожидании новых и новых перипетий, и промелькнули перед мысленным взором картины сражений, то ли происходивших на этой земле, то ли пережитых ее исчезнувшими обитателями в других местах, и зазвенели в ушах подковы Буцефала или шпоры Александра Македонского, и вдруг преобразились в верных соратников и грозных противников (кто — в тех, кто — в этих) мои будничные путники. Потом призраки разбежались, романтические завесы с окружающего мира опали. Но ощущение грозного, прекрасного и непознанного мира осталось навсегда — такого, какой сулит еще и открытия новых материков, и заповедных психологических закоулков, и сильных целеустремленных людей, чье бытие — просто самый его факт — мощно преображает общество, вселенную, ойкумену. Ну как если бы на смену банальным ремесленническим газетным рисункам пришел вдруг Густав Доре с его библейскими сюжетами.
И еще один высокогорный Шекспир заявился на страницы моей биографии. Эго произошло все там же, в отрогах Западного Тянь-Шаня, когда наша спортивная группа поднялась среди арчей на перевал между двумя реками — Гулькамом и Мазарсаем. Воздух здесь был такой, что сказать о его воздействии на нас «пьянил» — значит ничего не сказать. Он ошеломлял, возносил на седьмое небо и одновременно объяснял напрочь забытую школьную истину о том, что кислород плюс азот плюс углекислый газ — в такой-то и такой-то
пропорции — образуют смесь, оптимально соответствующую потребностям человеческого дыхания.
«Здесь делают воздух для всего земного шара!» — уверенно сообщил начальник группы легковерным новичкам-школьни-кам.
Воздух? Скорее, вдохновение! Отсюда, с высоты, виден был весь белый свет (который под таким углом ни в одной своей части не соглашался с ролью белого пятна). Арчи готовы были двинуться в поход на манер леса в «Макбете»... Водопады, утеха эльфов из «Сна в летнюю ночь», громыхали внизу. Ах, что там детализировать! Ведь перечисления материальных предметов способны разве что убить величие этих мест, которые произвели на меня тогда необъяснимое впечатление. Откуда этот феномен? Последствие происходивших некогда здесь вулканических катаклизмов? Производное окрестных красот? Скорее всего — в отражающем потенциале нетронутой природы. Она всегда возвращает, отпасовывает человека к самому себе, а следовательно, к Шекспиру.
И последнее мое бытовое обращение к Шекспиру — попытка перевести на общечеловеческий язык булгаковскую концепцию Сталина — как ее трактовала и подавала вдова писателя, Елена Сергеевна.
«Булгаков видел в нем трагическую фигуру шекспировского масштаба. Вроде Макбета, например»,— растолковывал я любопытствующим.
Виноват, конечно, что возвысил фигуру самого страшного палача всех времен и народов приобщением к самым светлым знамениям человеческого духа. Но куда денешься от фактов. Факты есть факты... Как утверждал Воланд — и не он один — упрямая вещь.
У Лембов в книге моей памяти символика поскромнее. Купил я когда-то, сразу после войны, в киевском букинистическом магазине книжку на английском, маленький очаровательно-изящный томик. Темно-зеленый кожаный переплет и золотое тиснение: Чарльз и Мэри Лемб. «Рассказы из Шекспира». С этим томиком и ассоциируются у меня по сей день Лембы. А самого томика давно нет: потерялся на
У
трагических перекрестках жизненных дорог. И комических — тоже. Одним словом, шекспировских.
5
Лембы, где могут, где динамика повествования допустит и стерпит, сохраняют шекспировскую речь. Это очень хорошо: читатель в таких случаях получает право причаститься к шекспировскому языку, прикоснуться, приобщиться к вкусу подлинника. Сей эффект запросто удается переводчикам Шекспира (с возвышенного на земной); ведь пьесы — это пьесы, то бишь сплошной диалог, и Лембы, не слишком напрягаясь, даруют нам как бы стенограмму подслушанного разговора.
Спрямляя косноязычные самоотчета героев: где да когда, почему да как действующие лица (или кто-то третий) так-то (а не этак) поступили,— Лембы строят повествовательный, событийный ряд своего микроромана (или очередной его главы). И у них получается приключенческая, со сказочными завихрениями, проза. А по этому фону разбросаны блики шекспировских строк, неприкосновенных, таких, какими они были на своем исконном месте. В контрасте с прозой они с особенной силой демонстрируют, что такое истинная поэзия. Или даже Поэзия — с большой буквы!
Лембы — интуитивно или сознательно — уподобляются в этих своих цитатных отступлениях скрупулезным ученым, каким-нибудь археологам, например, оберегающим черепки умершей цивилизации. Но нет, о чем речь?! Какие черепки?! Шекспир вечно жив, вечно молод. Шекспир распространяет свое влияние на все века и страны, воскресая то в пророческих намеках, то в повторенных сюжетах, то в изысканном способе мышления, то в философской метафоре, а то и в жанре, учрежденном по его негласному рескрипту.