Страница 22 из 24
А я был мертв.
Курс молодых литературных творцов завершился банкетом, который очень походил на пир во время чумы. Алкоголя и самоуверенности нам было не занимать. Но в зале витало напряжение. Я не помню, давал ли кто слово присутствующим, но все поднимались и читали стихи или произносили вызывающие тосты. Владо Свинтила прочел нечто пафосное. Кто-то напустился на него:
— Что ты читаешь?! Такие, как ты, вешают наших в Будапеште.
Владко задрожал:
— Товарищи, но это же сонет Шекспира! Я только переводчик…
Под конец наступила полная неразбериха. Все говорили одновременно, и никто никого не слушал. Помню только, как кто-то подлил мне ракию в вино и мы залпом это выпили. Банкет закончился на мокрых улицах Софии. Из Союза писателей каждый вышел с бутылкой или хотя бы с бокалом в руке. Коста Павлов предложил мне и молодому беллетристу Эмилу Маркову переночевать в его студенческой квартире, потому что общественный транспорт уже не ходил. Квартиры, которые менял Коста, всегда были бедными, но необычными. Одна из них находилась рядом с Судебной палатой. Вторая — у Центральной тюрьмы. К счастью, нынешняя оказалась неподалеку от Софийского радио, за памятником Христо Смирненскому. Там Коста жил вместе с критиком Стояном Илиевым. По дороге к долгожданной пристани мы видели, как плывут по течению «плоты „Медузы“» — группки спасшихся после банкета. Один раз натолкнулись на мертвецки пьяного Челкаша. Он кинулся на меня, обвиняя в том, что я, мол, тайный венгерский контрреволюционер.
— А ты плесень, догматик, троглодит! — махал я кулаками у него перед носом.
Но мои верные друзья уволокли меня с поля сражения. И я погрузился в туман. Это был единственный случай, когда у меня случилась алкогольная амнезия.
Пробуждение оказалось шокирующим. Было светло. В холодной студенческой комнате Косты я лежал на полу в луже воды. Коста спал рядом, но ему все же удалось доползти до кровати и положить на нее голову. Только Эмиль добрался до постели. Как будто в комнате разорвался снаряд и наши тела разбросало в эпических позах. Я грубо растолкал друзей:
— Что вы наделали? Зачем облили меня водой?
— Потому что ты говорил, что умираешь, — сонно промычал Эмиль.
А Коста уточнил подробности:
— Ты все время повторял: «Скажите Доре, что я умираю как коммунист!»
Не знаю, не выдумал ли Коста эту историю, потому что и он лежал в той же луже, как кандидат в нашу партию, но распространил данную версию именно он, тем самым прославив меня. Атанас Славов описал произошедшее в «Тропинках под магистралями», прикинувшись, будто сам был свидетелем моего пробуждения. Я был единственным, кого этот случай по-настоящему удивил.
А сегодня мне кажется, что все так и было на самом деле. История звучит правдоподобно, потому что я знаю, какими неправдоподобными были все мы.
И все же я с ужасом думаю: неужели я стал тогда коммунистом? Неужели в этом заслуга пьяного Челкаша с его манией видеть во всех врагов? Неужели я, влюбленный и умирающий, в миг величайшей самозащиты отыскал в своей униженной душе нечто, о чем даже не подозревал? Как неандерталец, зажатый в угол пещерным медведем и нащупывающий камень?..
«Все было скрыто в твоей душе, раз ты отыскал это и изрек!» — сказал бы Флавий Юстин.
А слово не воробей!
Глава 9
Развалины мира
Ночью я проснулся,
лежал одинокий, больной.
Тогда я решил отыскать
умирающих мальчиков, стонущих «мама».
…………………….
Ночью я пересек
каменистое поле боя.
А рядом со мной неслышно ступал
творец истории, умолкший Геродот.
Я медленно просыпаюсь. Не могу понять, где я. Меня заливает свет. Но какой-то темный великан заглядывает в белое окно. Протирает стекло рукой и снова заглядывает. Я вздрагиваю и просыпаюсь окончательно. Существо это оказывается елкой. Огромной, украшенной блестящими ледяными гирляндами. О да, уже несколько часов я пребываю в 1957 году. Это открытие позволяет мне восстановить все мостики к реальности.
После того сумасшедшего курса, все-таки оставившего меня в живых, я предложил Доре отпраздновать мое второе рождение и Новый год вместе в гостях у моей сестры. Дора согласилась. И поезд унес нас в предновогоднее царство всех начал, чтобы начать все с самого начала, с детства, с истоков. Детство. Для Доры оно было связано с Габровом. А для меня с Тырновом. Ну а Трявна находится где-то посередине.
На маленькой станции моя сестра ждала нас на «скорой помощи». Другого транспорта, на котором бы мы смогли подняться к санаторию, не было. «Скорая помощь» для безнадежно больных любовью. Городок пропитался дымом дров, которыми топили печи. Покрытый инеем сказочный лес казался кружевным, торжественным, как невеста из прошлого.
А новогодний ужин напоминал пьесы Дюрренматта. Несколько одиноких врачей добровольно взяли на себя дежурство. Тем самым будто признавшись себе, что идти им некуда или просто не хочется. Никакого веселья и никакой грусти. Всего лишь тонкая ирония и самоирония. Запеченный поросенок, скромное вино и нескромные воспоминания. В этих воспоминаниях Новый год всегда был старым. У меня было такое чувство, что дверь больничного кафетерия вот-вот откроется и на пороге появится скелет Деда Мороза, пригодный разве что для лекций по анатомии.
Дверь и правда открылась, и встревоженная медсестра срочно вызвала мою сестру в отделение. Мы с Дорой взяли большие сани и убежали кататься. Летели по снегу и целовались, пока со стороны города не долетел до нас грохот салюта…
Сейчас Дора спала у меня на плече. Другой рукой я дотянулся до радио и почти бесшумно включил его. Обзор прессы. Жалко! Я думал, будет музыка. Но неожиданно для себя я вслушался в голос диктора. Газета «Литературен фронт» опубликовала статью Георгия Джагарова «Здравствуй, племя молодое и талантливое». Перечислялись удостоившиеся похвал авторы: Владимир Башев, Константин Павлов, Дамян П. Дамянов, Крыстю Станишев… Я не услышал своего имени. Но тут прочитали стихотворение, и стихотворение это было моим. «Прощание с Карлом Либкнехтом», навеянное графикой Кете Кольвица. Я конечно же был взволнован. Но даже не предполагал, на какую судьбу я себя обрек. И во что мне это обойдется.
Дора уже проснулась. Мы выпили чаю и вышли. На улице нападало еще больше снега. И мы снова расчистили дорожку.
При въезде в санаторий стояла странная каменная церковь с высокой колокольней. Ее никогда не освящали, потому что, мол, какой-то каменщик упал с кровли и погиб. Поэтому теперь там был склад. Мы сделали звонницу своим укрытием и одновременно наблюдательным пунктом. Мы прозвали ее башней Фарнезе (по Стендалю). Сверху нам была видна вся округа, а нас не видел никто. Разве что мираж — небо с двумя солнцами. Дора зарисовала его, прежде чем он исчез, как оптический обман и мгновения счастья.
Неожиданно моя сестра сообщила, что нам с Дорой следует расстаться, потому что наше поведение влюбленных по уши вызывает недоумение и непонимание у коллег, которым мы были представлены как двоюродные брат и сестра. Дора уехала в Софию одна, а мне пришлось остаться — для того, например, чтобы закончить рукопись. Я почувствовал себя беспомощным, униженным, застрявшим в капкане лицемерно благочестивого общественного мнения. В качестве мести я отпустил бороду. В те времена это считалось скандальным вызовом. В поезде на Софию какая-то бабушка уступила мне место: «Садитесь, отче».
Вернувшись с готовой рукописью, я застал самый разгар «дискуссии о молодом поколении». Союз писателей организовал обсуждение — с докладами, оспаривающими безответственный оптимизм Джагарова. Секретарь Союза Павел Матев взял всю организацию на себя. Однако в газете «Народна младеж», в которой работал Владко Башев, сам Матев продолжал размещать собственные подборки стихов и отвечать на письма читателей. Газета эта не только поддержала нас, но и, можно сказать, сделала популярными. Возникнуть в такой момент со своим первым сборником стихов значило тут же стать мишенью для ожесточенных выпадов. Однако именно так я и поступил. Отнес свою книгу в урочный день и час. Оказалось, что преторианцы меня опередили: они уже сдали свои рукописи и даже получили их назад на «доработку». В воздухе витало какое-то напряжение. Добри Жотев окутал себя непроницаемым олимпийским облаком. Судьба моей рукописи оказалась в руках Давида Овадии. Меня всегда поражало, как этот так и не повзрослевший ребенок, этот тихий библиоман мог стать партизаном, уверенным в том, что «история пишется кровью» и что «ненависть не должна угасать». Но когда появился я, поэт уже изменил решение: теперь он был убежден, что история пишется шахматами. Давид Овадия играл целыми днями. И даже стал кандидатом в мастера спорта. В тот день я стоял перед Давидом не как Голиаф, а как пешка на пустом уже поле.