Страница 55 из 76
Когда я впервые увидел Навея, ему было годков пять. Шустрый, непоседливый, он играл во дворе с черной собачкой, гонялся за красным петухом или в тени дерева что-то мастерил из прутьев и камушков. Взрослые не вникали в его развлечения. Если мать отправлялась по воду, он увязывался за ней. Больше всех он боялся мачехи. Если от ушиба или укуса пчелы он начинал плакать, стоило ей прикрикнуть, как, обтерев рукавом слезы, Навей утихал, всхлипывая все тише.
Однажды он с матерью, аккуратно одевшись, куда-то отправился, может, в гости, а может, в город. Веришь ли, дад, я ждал их возвращения с таким нетерпением и тревогой, словно был мужем Рафиды и отцом ее сына.
Шамсия всегда ходила в черном и никогда не улыбалась. Очевидно, она была женщиной бесплодной, отсюда и пошли все ее горести. После того как Шмат привел в дом молодую жену, он и вовсе охладел к сухопарой Шамсии, но она не считала себя чужой в доме, напротив, старалась показать, что право первой хозяйки остается за нею. Об этом свидетельствовали громкие раздоры, что изредка возникали в семье.
Шмат жил особняком. Можно по пальцам сосчитать дни, когда в его двор заходили люди потолковать о деле или поведать новости. То были, наверное, соседи из селения, расположенного поодаль и невидимого мне из моего окна. Шмат, как заключил я, был человек малоразговорчивый, степенный, неторопливый. Он медленно ходил, не сразу брался за работу и если рубил, к примеру, дрова, то спорости не проявлял, а когда садился курить, всегда о чем-то думал. Но, несмотря на это, работал он с утра и до темна.
Помню, наступила ранняя весна, склоны гор зазеленели, а Шмат, чем-то опечаленный, никак не начинал вспашку. Я в душе корил его почем зря: мол, что же ты теряешь драгоценное время, ходишь туда-сюда, или не видишь, что самый срок браться за плуг? Оказалось, что у него, бедного, не было волов и он ждал, когда люди в деревне окончат пахать, чтобы самому приняться за пахоту. А поздний посев кукурузы редко дает хороший урожай.
С приближением зимы Шмат точил топор на точиле, прощался с домочадцами и, забросив хурджины за спину, уходил из дому. До весны он обычно не появлялся. Только если слишком много снега выпадало зимой, Шмат на день или два возвращался и, очистив крышу и двор от снега, наколов дров и заготовив корм для единственной коровы, вновь уходил. Я предположил, что где-то за горой или двумя горами шла разработка леса и Шмат уходил до весны на заработки.
Всякий раз, когда Шмат со своими женами мотыжил кукурузу или сажал табак, я был с ним неотлучно. Мои ноздри сладко щекотал запах земли, и кровь в жилах ускоряла бег. Я словно забывал, что сижу в тюрьме, из которой мне не выйти до самой смерти.
Медленно, как нагруженная арба в гору, ползли годы. В день моего заключения в моей бороде, ниспадавшей на грудь, не было ни единого седого волоска, а когда Навей начал уже бриться, борода моя была словно осыпанная мукой. По тому, как все подрастал и подрастал сын Шмата, я и считал годы, проведенные мною в тюрьме. Мальчик был моим календарем. Ночной караул поднял тревогу. Слышались свистки, крики. Грянул выстрел. Я подумал: наверное, кто-то бежал.
А утром, подойдя к оконцу, я увидел, что во двор Шмата входят люди. Потом показался мулла. Сердце мое упало: случилась беда. И действительно, в эту ночь умерла Рафида. Навей, не стыдясь слез, оплакивал мать. Будь я рядом с ним, я постарался бы найти слова утешения. После смерти жены Шмат сильно сдал. Подолгу, облокотясь на палку, сидит, бывало, в тени, склонив голову. Позовут к обеду или ужину — поднимется словно нехотя и не спеша поплетется в дом.
Однажды, когда во дворе находились Шмат с Шамсией, в ворота въехал всадник. Старик и старуха поклонились ему, но он, размахивая плетью, стал что-то громко им выговаривать. Бранил, видать. Потом, распалясь, он двинул коня прямо на хозяина дома. Шмат, который и так еле стоял на ногах, оказался на земле. Шамсия начала кричать, звать на помощь, но никого не было поблизости. «Собачий сын! — сжимая кулаки, заметался я по камере. — Будь я во дворе Шмата, костей бы ты не унес!» И в бессильной ярости застучал кулаками о стену. В памяти выплыл из омута забытья случай, когда Шардын, сын Алоу, взметнул над Матой плеть в Осман-Кое и был выдворен мною восвояси. Я смекнул, что всадник — управляющий какого-нибудь эфенди. По всей вероятности, он требовал уплаты налога. «Откуда Шмату взять деньги, когда он после смерти Рафиды сам еле ноги передвигает?» — думал я.
Шамсия сидела на пороге и что-то шила или латала. Мужчин в этот день не было дома. И вдруг, гляжу, во двор входят четверо незнакомцев, а впереди Навей. У каждого в руках — винтовка1 «Ишь ты, при оружии парень», — подивился я, считавший ранее что он даже стрелять не умеет.
Шамсия пригласила всех в дом. Мужчины долго не показывались во дворе, как видно, закусывали чем бог послал. «А если эти четверо из разбойничьей шайки и заманили в свою компанию Навея? — встревожился я. — Нет, — сопротивлялась душа со бственной тревоге, — сын честного крестьянина не станет про мышлять грабежом. — Но первый голос возражал: — Воспитать человека — годы нужны, а испортить можно в мгновение».
Гости, выйдя из дома, стали прощаться и направились со двора не через ворота, а через лаз в изгороди. Навей, дождавшись, покуда четверо его приятелей скроются из вида, с винтовкой за плечом возвратился в дом. «Что ж это все значит?» — мучился я в догадках. Не отрывая лица от оконца, я старался понять, что происходит во дворе напротив. Ноги мои устали, руки, упиравшиеся в стену, онемели, похлебка из бобов, которую надзиратель сунул в дверь одиночки, остыла в глиняной миске, а я все не сводил глаз с дома Шмата.
И вот вижу, приближается снова тот всадник, что грудью коня повалил на землю ослабевшего Шмата. Въехав во двор, он что-то стал спрашивать у Шамсии. Может быть, он спрашивал ее: «Где мужчины?» Удостоверившись, что мужчин нет дома, он, повернув коня, поскакал к полянке, где паслась единственная корова — кормилица семьи. Спешившись, он отвязал один конец веревки, которым к колышку была привязана корова, и, вскочив опять в седло, погнал ее впереди себя, размахивая плетью. Шамсия, воздев руки к небу, стала заклинать его не забирать корову, но всадник даже ухом не повел.
В это время из дома выскочил Навей. В руках у него была винтовка. Вначале я заметил вспышку над дулом, а затем расслышал звук выстрела. Всадник замешкался, бросил веревку и пришпорил коня. Прозвучал второй выстрел, всадник, прижав голову к конской гриве, наметом уходил прочь. Навей привязал корову к тому же колышку на полянке и, сопровождая красноречивыми жестами свою речь, успокоил во дворе утирающую слезы, напуганную мачеху. Потом через тот же лаз в изгороди, через который ушли накануне его товарищи, отправился в горы.
«Молодчина, сынок! Лихо поступил с обидчиком! Ты, оказывается, настоящий мужчина!» — радовался я, вслух нахваливая Навея. И сам, как старый орел в клетке, мысленно расправил крылья и ощутил желание вырваться на волю, чтобы еще хоть раз подняться в небо. Вот как может разжечь в человеке угасший дух его пример мужества. Вот какую силу имеет «глазок» на свободу…
Теперь Навей редко появлялся дома. Наведывая отца и мачеху, он сразу принимался за работу и, окончив ее, немедля исчезал. Колол ли он дрова, полол ли кукурузу, чистил ли коровник — рядом была его винтовка. Давно ли этот мальчик строил из камушков и прутиков какие-то незатейливые игрушечные сооружения, а теперь, ладный, высокий, в расцвете лет, готов был к защите с оружием в руках и отчего дома, и отчего поля, и своего достоинства.
Случалось, что Навей приходил с товарищами, такими же удальцами, как он сам. Я любовался ими. Эти парни пробудили во мне надежду. Все чаще воображение мое рисовало одну и ту же картину: отряд, возглавляемый Навеем, нападает на тюремную охрану, сметает ее и распахивает двери камер.
«Выходите! — слышится голос Навея. — Да здравствует свобода!» Перешагнув порог темницы, я обнимаю Навея. И вижу, что он очень похож на моего брата, пропавшего без вести. О сладость надежды! Нигде она так не тешит душу, как в тюрьме.