Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 76



— Отец, я надеялся тебя обрадовать. Я помню, как, если к нам приезжал абхазец, молодой или старый, ты всегда угощал его, и приглашал соседей, и провожал его потом до реки Мзымты. Сегодня у нас в гостях Шарах Квадзба, он молод, но позор нам, если мы не сумеем его принять как положено. Наверное, он шел сюда издалека, чтобы узнать, что с нами случилось, почему мы, убыхи, исчезли с лица земли.

Зауркан возвращается к дому и, остановившись у самого порога, возвышает голос:

— Тех, кто уже помыл руки, приглашаю к столу вместе с нашим дорогим гостем.

Он вдруг переходит с абхазского языка на убыхский; я теоретически изучал его, но еще никогда не слышал и от своего малого знания и от неожиданности не понимаю того, что он говорит. Улавливаю только отдельные слова и общий их тон. Сейчас Зауркан уже не приглашает, а убеждает кого-то и даже приказывает — это чувствуется по его голосу.

Мы стоим под неподвижными звездами на черном небе, и рядом со мной на земле — столетний человек разговаривает с не могущими ему ответить мертвецами. Под ним земля, на которой он стоит, над ним общее для всех небо, и я, слушая его непонятную речь, думаю о том, что и эта земля, и это небо, наверно, все-таки несправедливо поступили с убыхами.

Старик перестает говорить по-убыхски и жестом приглашает меня в дом.

Бирам на пороге встречает нас с кувшином и дает нам помыть руки.

— Вот и все, что нам бог дал сегодня, — говорит Зауркан, когда мы садимся с ним за низенький стол.

Я вижу, что все стоящее и лежащее на столе, кроме черека, все другое, чем у нас на Кавказе. Я уже не раз за поездку пробовал эти турецкие блюда, поставленные сейчас на стол Бирамом: и пакла чербасы — суп с фасолью, и бугли бугламу — приготовленные на пару котлеты.

Зауркан угощает меня, а Бирам, закрыв глаза, сидит вдали от стола в углу так тихо, словно заснул там.

В очаге догорают угли, на столе коптит тонкая, неяркая свечка. Я в этой полутьме начинаю чувствовать себя странно, словно сам одновременно и верю и не верю тому, что со мной происходит.

Зауркан сидит напротив меня, не спеша ест и время от времени недовольно, так, словно его кто-то не слушается, поглядывает мимо меня все в одну и ту же сторону. Потом вдруг, упершись в колени ладонями, медленно привстает и окликает кого-то:

— Нарчоу, эй, Нарчоу, все ли, кому положено сесть, сели? Всем ли налили вино? Всюду ли стоит на столах вареное мясо? Прошу тебя быть внимательным, Нарчоу, и когда подойдет время, я думаю, ты знаешь, кому положить вареную лопатку? — Зауркан поднимается во весь рост. — А теперь, дорогой гость и дорогие соседи, хотя я не обладаю никакими достоинствами, кроме своего возраста, все-таки мне выпала честь начать этот стол. Да ниспошлет бог всем вам счастье и здоровье. Сегодня у нас с вами такой почетный гость, наверно, в наш дом уже никогда не зайдет никто дороже его! Он мой дядя, он брат моей матери, он достоин гораздо большего, чем мы могли поставить на этот бедный стол. Но все, что на нем стоит, приготовлено от чистого сердца.

Зауркан стоит над столом с поднятой головой. Его правая рука сжата так, словно он обнимает пальцами стакан с вином. Он глядит вдаль так, словно за столом, во главе которого он стоит, сидят сотни людей и он кончается где-то там, далеко в темноте, за пределами хижины.

Я смотрю на старика и почти верю ему — так убежденно и проникновенно говорит он с окружающей пустотой. Я на минуту забываю все: и эту страну, в которую я приехал, и эту пустыню, через которую сюда добирался, и этот плешивый холм, на который карабкался, и эту хижину, в которой сижу. Я забываю все, и мне кажется, что я не здесь, а там, на Кавказе, и не сейчас, а сто лет тому назад, на многолюдном пиру убыхов. Я вижу дымящееся жареное мясо и мамалыгу, вино, льющееся из горлышек кувшинов. Я вижу незнакомые мне лица стариков, которых там, во дворе, называл по имени Зауркан. Кто сказал, что убыхи уже не существуют? Вот они сидят вокруг меня, я слышу их язык… И один из них, по предложению хозяина выбранный тамадой, поднимается над столом с заткнутыми за пояс полами черкески и пьет за мое здоровье, и вслед за ним, тоже поднявшись за столом, пьют за мое здоровье все остальные. И когда я прошу их, чтобы они не утруждали себя и сели — я недостоин того, чтобы они из-за меня вставали, — они не слушают меня и не садятся, а остаются стоять… Я закрываю глаза, чтобы продлить это странное мгновение, но вдруг наступившая тишина возвращает меня к действительности.

Зауркан, замолчав, опускается как подрубленный. Он сидит за столом напротив меня, устало прислонившись спиной к стене.



За столом снова только он и я, а в нескольких шагах от нас Бирам, теперь открывший глаза и равнодушно глядящий на нас обоих, словно этого не было, словно старик не вставал и не говорил всего, что он только что сказал.

«Что он в самом деле? Почему так равнодушен ко всему? — думаю я о Бираме. — Или он действительно спал до последней секунды и не слышал, или то, что меня так потрясло, давно уже надоело ему, потому что повторяется уже не первый раз?»

Зауркан устало молчит. Молчит и пять, и десять минут, пока Бирам варит на углях очага кофе и разливает его нам в чашки. Старик продолжает молчать, пока мы пьем кофе, и только когда допиваем его, медленно поднимается и говорит мне:

— Дад Шарах, больше не буду беспокоить тебя этой ночью. Ты устал с дороги, ложись и отдохни.

Он показывает мне рукой на тот топчан с ватным одеялом, который я заметил сразу же, как только вошел в комнату.

— Спокойной ночи, — говорит он, подходя к дверям и на прощанье наклоняя голову. — Я пойду посмотрю, как продолжается пир. Многие гости еще не встали из-за стола, да и мои соседи, которые помогали и прислуживали гостям, еще не успели ни поесть, ни выпить. Я должен о них позаботиться.

Он поднимает голову, берет свой прислоненный к стене посох и, уже не оглядываясь на меня, величественно выходит из хижины. А Бирам, кажется, спеша сделать это, пока старик не вернулся, показывает мне, где я могу лечь спать. Не здесь, в этой комнате, как показал мне старик, а в другой, в следующей.

В ту ночь я так и не заснул. Сначала, пока было еще темно, слышал, как старик все еще ходит и разговаривает сам с собой, то тихо, то громко, то снова тихо, то заходит в дом, то бродит по двору, то снова заходит. А когда рассвело и он угомонился, лег спать, мне уже спать не захотелось, я вынул из чемодана блокнот и несколько часов подряд писал все, что запомнил, в особенности сказанное стариком за этот вечер и ночь, с первой и до последней минуты. Писал и тревожно думал, каким я его встречу утром, после того взрыва чувств, свидетелем которого я оказался. Придет ли он в себя, успокоится ли? Удастся ли мне с ним разговаривать?

Но опасения мои были напрасны.

Утром, усевшись под самым старым из четырех своих деревьев на самодельной скамейке, он сам начал с вопроса, что я хочу услышать от него.

И когда я объяснил ему, что, во-первых, хочу услышать от него историю его жизни, а во-вторых, чтобы он мне помог выучить тот убыхский язык, на котором он говорит и которому меня не может уже научить никто другой, кроме него, он оба раза в ответ молча кивнул, соглашаясь помочь мне.

В тот день он казался очень усталым после вчерашнего, и я не торопил его. Но уже на следующий мы взялись с ним за дело с самого утра, и я, каждый день и утром, и вечером по нескольку часов разговаривая с ним, прожил у него больше месяца, а точнее, тридцать четыре дня, ровно столько, сколько мне позволяла виза; чтобы попробовать ее продлить, причем с сомнительной надеждой на успех, мне нужно было проделать отсюда целое путешествие, и я не стал рисковать.

Бирам, с которым я тайком от старика сговорился о небольшой плате, приходил иногда один, но чаще два раза в день, приносил нам скромную еду, которой мы вполне обходились.

По утрам, до полудня, мы обычно сидели во дворе, старик под деревом на своей самодельной скамейке, а я с блокнотом в руках напротив него, на толстом обрубке чинары.