Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 119

Не известно было, однако, когда наступит это время. Женщины, исходя из собственного опыта, предсказывали краткий срок, врач, по своему знанию или незнанию, — длинный, а сама Томана молчала. Она, словно все это ее не касалось, целыми днями сидела на своем месте под оливой, глядя прямо перед собой или в небесную даль, с тупым, отсутствующим выражением, худая и потемневшая, с крупными коричневыми пятнами на лице и большим животом. Такой ее видели солдаты и карабинеры, стоявшие на часах у проволоки, унтер-офицеры и офицеры, обходившие лагерь, а также, разумеется, и врач, которого учительница то и дело приводила к ней. Мало-помалу заинтересованность заключенных начала передаваться и итальянцам, которые стали расспрашивать, скоро ли родится ребенок, и глядеть через проволоку, сидит ли еще эта непонятная молчаливая женщина на своем месте под оливой.

— Quando sará nato il bambino?

— E nato il bambino?[14]

И скоро весь лагерь ждал, как крупного события, рождения Томанина ребенка. Женщины — побуждаемые материнским инстинктом, ликующие, что здесь, в лагере, наперекор итальянцам, непобедимый, неодолимый и неуничтожимый, пробивается новый росток жизни, подобный молодой траве, которая и среди каменных плит находит щель, чтобы проклюнуться через нее на поверхность земли. Итальянцы — как представители народа, обожающего детей, готовые в любое время, не стесняясь того, что перед ними заключенные и иноплеменники, вынимать из бумажника и раскладывать фотографии жен и детей — «mia moglie, miei bambini»[15], спасаясь от скуки, донимавшей их. Поскольку ребенок рождался здесь, на их глазах, он казался итальянцам «своим», точно жеребенок, родившийся в полковой конюшне. И, не вспоминая о других детях, кроме тех случаев, когда надо было дать нм пинка, итальянцы начали печься об этом еще до его появления.

Наступило лето, солнце палило все яростнее, от засухи поникли и пожелтели кусты вдоль проволоки, а Томана, хотя срок, назначенный женщинами, давно прошел, все еще сидела под оливой. Врач не пытался или не был в состоянии что-либо сделать, только время от времени осматривал ее и каждый раз отодвигал срок, пока однажды не произошло то, чего ждали, и притом посреди лагеря и среди бела дня.

Томана, с темно-желтым лицом, все утро просидела на своем месте, глядя на море, тихо лежавшее под солнцем. Туда ей принесли и обед, а после полудня — видимо, почувствовав первые схватки, — она, никому ничего не говоря, поднялась, не замеченная остальными заключенными, разморенными зноем и дремавшими в тени, прошла в комнату и улеглась на своем месте. И тут она больше не выдержала — застонала и закричала от боли. На крики сразу сбежались женщины. Роды продолжались целых шесть часов — с трех до девяти.

Она лежала на спине, с лицом, искаженным болью, одной рукой комкая рубашку, а другой царапая половицы, и женщинам, опытным в этих делах, сразу стало понятно, в чем дело. Толстуха из Шкаляра, сама родившая шестерых и принявшая несколько чужих детей, тотчас сориентировалась, засучила рукава, опоясалась передником и выставила из комнаты женщин — осталась только старшая дочь вдовы из Ластвы, пятнадцатилетняя девочка, которая заупрямилась, начала вырываться и плакать, крича, что хочет все видеть, так что шкалярка оставила ее помогать и подавать что потребуется. Две крушевчанки мигом развели костер перед бараком и поставили на огонь воду. В комнату принесли еще какую-то посуду и простыни, которые должны были заменить пеленки. Толстуха расстегнула одежду роженицы, оставив ее в одной рубашке; та не противилась, но и не помогала восприемнице ни единым движением, а только стонала с закрытыми глазами. Толстуха подложила ей под поясницу подушку и принялась мочить лоб и обтирать пот с лица и шеи. Девочка все время стояла, прижавшись к стене, глядя расширенными глазами на огромный, вздымающийся и опадающий живот, и не смела тронуться с места. Но когда Томана завизжала, та не выдержала, бросилась вон и остановилась только перед оградой, дергаясь, плача и отбиваясь от женщин, пытавшихся ее успокоить. Под окном и возле открытой двери женщины сменяли друг друга, прислушиваясь к стонам, становившимся все громче и болезненней. А когда под вечер стоны перешли в пронзительный визг, который повитуха, сама уже измученная, потная и растрепанная, не могла сдержать тихими увещеваниями, пронесся слух, что ребенок лежит поперек и не может выйти. Весь лагерь встревожился и заволновался.

Учительница еще с полудня требовала, чтобы итальянцы срочно вызвали врача, но, к несчастью, его не могли найти: он уехал в ближний городок и никак не возвращался.

За проволокой перед бараком начали собираться солдаты; они некоторое время стояли, слушая стоны, доносившиеся из барака и, серьезные, качая головой, уходили и опять возвращались, чтобы узнать, нет ли чего нового. К вечеру и они помрачнели и перестали приближаться к проволоке. С темнотой, которая приглушила дневные звуки, лагерь охватила подавленность. Вопли роженицы доносились уже до самой комендатуры, и потому заместитель начальника лагеря лейтенант Буциколи самолично явился в женский барак. Зажигать свет было запрещено, но лейтенант, которому надоело слушать крик, разрешил это и даже приказал принести из столовой карбидную лампу, а учительнице, которая сама была на грани нервного припадка, обещал отыскать врача по телефону и немедленно вызвать его в лагерь. Он постоял немного, глядя на освещенное окно, и медленно, задумчиво пошел прочь, растворившись в теплом мраке.





Женщины в своем замешательстве забыли потребовать ужин, а солдаты — его принести, караульные не вспомнили о том, что надо загнать заключенных в барак и запереть его, и те так и остались во дворе, сидя под оливами, в лунном свете, который отражался в спокойном море… Ночь стояла нежаркая, в ветвях шелестел легкий ветерок, а из барака по-прежнему неслись стоны, да за оградой слышался шепот солдат, сменявшихся на постах. В десятом часу роженица, которая, устав и отупев от болей, уже только стонала, снова принялась кричать. Шкалярка, высунув голову в окно, велела двум женщинам войти. Остальные поднялись со своих мест и столпились под окном, взволнованные, думая, что Томана умирает. Но в тот же миг раздался тоненький детский плач, потом наступила короткая пауза — плач усилился, одна из женщин, бывших в комнате, подойдя к окошку, крикнула: «Сын!», и у всех точно гора с плеч свалилась.

Из столовой, где закончился ужин, солдаты быстро принесли еще лампу. «Браво, мама!» — крикнул кто-то через ограду. Из комендатуры снова пришел лейтенант Буциколи, на этот раз с врачом, который только что вернулся. Врач осмотрел новорожденного, пощупал у Томаны пульс, убедился, что делать ему нечего, поскольку женщины все сделали без него, нашел, что роженица здорова, хотя и измучена, а ребенок крупный, сказал, чтобы его позвали, если потребуется, и, разговаривая с Буциколи, направился к комендатуре. Солдаты, которым не спалось, собрались поодаль на лужайке, залитой лунным светом; один из них играл на губной гармонике, а остальные вполголоса подпевали. Узницы, перешептываясь, гуляли по двору, из освещенной комнаты слышались голоса — умиленный лепет женщин над младенцем, вносили и выносили воду, и на какие-то мгновения и узницы и караульные словно забыли, что между ними проволока и что вокруг идет война.

Только когда ребенок заснул, солдаты отправились спать, а заключенные вошли в барак, ворота лагеря закрылись и наступила тишина. В комнате еще мигал привернутый фитиль лампы; в углу, на своем месте, лежала Томана, жена Ристо Спасоева, дочь Ристо Ковачевича, бледная, с обмякшим лицом. Слева от нее стояла сделанная из ящика колыбель, накрытая полотном, предохраняющим новорожденного от мух и комаров. Ее соседки выбрались сегодня в коридор, в комнате остались только шкалярка, которая спала сидя, прислонившись к стене, и две помогавшие ей женщины, которые улеглись не раздеваясь на полу, рядом с какими-то горшками, кастрюлями и тряпками.

14

— Когда должен родиться ребенок?

— Родился ребенок? (итал.).

15

«Моя жена, мои дети» (итал.).