Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 114 из 117

Арестовали его в вагоне.

Симферопольская тюрьма гораздо обширнее севасто­польской. Но Леське от этого не легче, потому что ка­мера, в которую его вели, так же битком набита, как и в Севастополе, то же лежбище моржей на цементной льдине.

Когда попадаешь в тюрьму впервые, кажется, будто от тебя откололся весь мир. Но во второй раз уже многое знаешь и нет самого страшного: неожиданности.

Елисей остановился у косяка и спокойно стал разгля­дывать камеру. Нар у нее не было, зато на отсыревшей стене зеленело огромное пятно плесени, придававшее ка­мере живописный вид. Потом Елисей перевел глаза на публику.

— Чего уставился, парень? — окликнул его близле­жащий босяк, желтый и жилистый.

— Знакомых ищу.

И вдруг раздался голос:

— Леся Бредихин!

Елисей повернул голову к углу, откуда донесся зов.

— Аким Васильевич?

— Я, я! Подите к нам.

Леська, высоко поднимая ноги, шагал через тела, как журавль. Беспрозванный вскочил и, прижав Леську к груди, захлюпал:

— Извините... Проклятые нервы... Извините... Я сейчас... Знакомьтесь, Елисей.

— Здравствуйте, земляк! А кстати, это к вам я как-то пристал на Дворянской?

— Ко мне, дорогой, ко мне.

— Здорово вы меня тогда отшили.

— Еще бы! Вы могли меня погубить.

Аким Васильевич смотрел на Леську глазами, пол­ными восторга.

— Как приятно, что вы здесь.

— Спасибо! Глубоко тронут.

— Да, да... — продолжал Беспрозванный, не уловив иронии в словах Бредихина. — Когда вы со мной, у меня всегда как-то светлее на душе.

Леська сбросил бушлат, лег на него боком и стал оглядывать соседей.

— За что тебя взяли? — спросил Елисея босяк.

— А тебя за что?

— Я украл на базаре свинью.

— А-а... У меня хуже: я, кажется, убил свинью, которая прикидывалась гусем.

— Что-то непонятно говоришь. «Гусь свинье не това­рищ», — это я слышал, а в чем у тебя мораль?

— Красные разберутся.

— Ну, как стихи, Аким Васильевич? — обратился Елисей к Беспрозванному. — Идут?

— Одно написалось. Вернее, приснилось. Хотите по­слушать?

Леське этого не очень хотелось, но Беспрозванный и не ждал ответа. Как всегда, закинув голову, он прочитал сомнамбулическим голосом:

— Прекрасно! — похвалил Васильича профессор. — Однако тюремная жизнь явно сказалась на вашем стиле: язык определенно изменился: «блатак», «тягомотина» — это все не ваши слова. «Думы мои сегодня узкие». Пре­жде вы сказали бы «сегодня узки».





— Что же это, плохо или хорошо?

— Не знаю. Надо подумать.

— А зачем врать? — спросил босявила.

— Как это — врать? О чем вы?

— А вот это стихотворение. Вранье — спасу нет!

— А в чем вы его видите, вранье-то?

— Дайте нам сейчас Африку, и мы все, сколько нас тут есть, за счастье будем считать. А этот фраер: «Ах, ах, родина!» Хороша родина, которая сажает тебя за ре­шето!

— Вы этого не понимаете! — заволновался Беспро­званный. — Дмитрий Карамазов у Достоевского приго­ворен был к каторге, ему давали возможность бежать в Америку, но он, как русский, с негодованием отверг та­кую перспективу.

— Ну и дурак был, хоть и русский.

Вокруг захохотали.

— Вот повезут тебя под Семь Колодезей, — прервал его босяк, — распахнут твою теплушку к чертовой матери да пройдутся по тебе пулеметной очередью, вспомнишь тогда Африку. Нет, господин писатель. Ты нам сочини такие стишки, где правда глаза бы ела, как дым. А это что? Дешевка.

Три арестанта внесли банные шайки жидкой каши, смахивающей на суп. Люди встрепенулись, застучали ложки.

Ночью Леська слышал свистки паровозов: тюрьма находилась невдалеке от вокзала, и в нее врывалась вся гамма железнодорожных шумов. Это было необычайно тягостно: каждый свисток, каждый вдох и выдох локо­мотива, шуршание колес и перестук их на стыках рель­сов напоминали о свободе, о просторе, о далеких краях, где растут золотистые дыни, где рассыпаются соловьи.

Леська подумал, что блатак прав: как он хотел бы сейчас очутиться на черном материке! Во-первых, там тепло... Женился бы на негритянке... Они прекрасно сложены, но слишком толстогубы. А он выбрал бы себе такую, которая хоть немного похожа на русскую. В лю­бом народе можно найти таких, которые напоминают людей другой расы, нации, племени. Леська нашел бы такую и стал бы работать у ее отца, как этого хотела Ва­сена. Хорошо, если б они жили у моря. Гвинейский за­лив... Там в прибрежных водах раковины огромные, как суповые вазы. Съешь одну такую — вот и обед. Правда, водятся там и акулы. Ну и что же? Он всегда будет брать с собой нож, когда станет выходить на байдарке в море... А с акулой справиться не так уж трудно. Надо только следить, чтобы она не оказалась за спиной. Дед рассказывал, что акула рыба трусливая: никогда не пойдет на тебя в лоб, всегда норовит с тыла. А впрочем, на кой черт ему акула? Разве мало в Гвинейском заливе всякой другой рыбки? Какой? Леська не помнил. Как жаль, что он слабо изучал в гимназии Африку, хотя и имел пятерки. Сейчас бы это пригодилось...

В тюрьме дорожат снами. Какие бы вы ни видели сны, даже самые гадкие, все же дело происходит в них на свободе.

...Самое горькое в тюрьме — пробуждение. Арестан­ты побежали к рукомойникам.

— Напоминаю! — воскликнул профессор Новиков, ко­торый был старостой седьмой камеры. — Вам дано всего пять минут, и я отвечаю за эту цифру.

Рядом с Леськой плескался какой-то юноша. Увидев Елисея, он отрывзисто спросил:

— Бредихин?

— Бредихин.А что?

— Я присутствовал при вашей стычке с профессором политэкономии.

— Вы студент?

— Да.

— Как ваша фамилия?

— Сосновский.

— А, Сосновский. Тот самый, которого взяли за аль­бомные стихи?

— Ну, не совсем-то альбомные. Я по-ребячески играл в слова. Вырезал из длинных слов названия наций. На­пример, индус, негр, перс.

— Что же тут криминального?

— При обыске нашли у меня экзерсисы: «Индус­трия», «негр-амотность», «перс-пектива».

— Занятно. Ну?

— Ну и пришили мне дело. Оказывается, я хотел ска­зать, что при нашей общей неграмотности планы капи­тализма индустриировать Россию на европейский лад открывают грустную перспективу.