Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 56



Когда уехал Егор и что он сам делал все это время, старик не помнил. Он сел и почувствовал боль в плече.

«Что со мной было?» — подумал он и разжал крепко стиснутую в кулак руку. На ладони лежали смятые стебельки травы, вырванные из земли с корнем.

— Травка, — сказал старик и бросил траву в сторону. Она была теперь мертвая и напоминала ему о смерти сына.

Старику захотелось встать. Но стоило ему подняться, как закружилась голова, и он почувствовал во всем теле такую слабость, словно ему пришлось прохворать несколько месяцев. Осторожно, держась за дверь, он вошел в домик и лег на кровать. Он все старался представить себе Павла, но перед глазами медленно проплывали совсем незнакомые лица. Особенно преследовал старика какой-то мужик с ехидно прищуренными глазами.

Дмитрию Потапычу подумалось, что ему близко знакомо это отталкивающее лицо, и он принялся вспоминать, где его видел. Но усилия его были напрасны... Наконец он устал и незаметно для себя уснул.

Было уже утро, когда он проснулся. Он вспомнил, что на бакенах еще не погашены фонари, проворно встали увидел, что рубаха у него разорвана от воротника до низа. И он ясно вспомнил все, что с ним было вечером, в часы безутешной скорби.

Вчера он не знал, что с собой делать, сейчас у него было тоже горе, оно будет и завтра, оно будет всегда, но оно уже больше не сможет его одолеть. Измученная душа Дмитрия Потапыча продолжала еще тосковать, но тоска эта уже начинала уступать место рассудку и мужеству.

Он спустился к берегу и посмотрел из-под руки на Волгу. Фонари на бакенах не горели.

«Кто их потушил? — подумал старик. — Константин? А где же он сейчас?.. Может, Евсеич?»

Он еще раз внимательно оглядел реку, но она в этот утренний час была пустынна и безмолвна, хотя и светило солнце.

Старик вернулся к домику и сел на свою любимую скамейку.

«Как там Мареюшка теперь? — вспомнил он о снохе. — Каково-то ей горемычной... Такая молоденькая — и вдова».

В дубняке, скрывающем крутую тропинку, которая вела на Молодецкий курган, послышалось шуршание листьев и приглушенное падение осыпавшихся камней. Дмитрий Потапыч оглянулся.

Показался Константин. Тяжелым, медленным шагом он направился к старику, сдернул с головы фуражку и опустился рядом с отцом на скамейку.

Старик посмотрел на широкую спину сына с прицепившимися к черной рубашке хвойными иголками и сказал

— Где это ты пропадал?

Константин кашлянул и ничего не ответил.

Дмитрий Потапыч достал из кармана трубку, но, вспомнив, что в кисете нет табаку, спрятал ее.

— Ты, батюшка, не гневайся на меня... Не могу я тут больше. Душа покой потеряла, — вдруг осипшим голосом сказал Константин и поднялся. — Хочу вместо Павла туда проситься...

Отец молча обнял сына и поцеловал.

С чувством какой-то необычной легкости спускался Константин по лесенке вниз. На последней ступеньке он задержался, поднял голову.

— Батюшка, — крикнул он, — у сруба дверь и окна досками забейте. Достроим, когда вернусь.

Дмитрий Потапыч стоял у обрыва и пристально смотрел на каменную дорогу, тянувшуюся вдоль самого берега.

Сын скрылся за оголенным выступом скалы, а он все еще смотрел на дорогу, часто моргал веками, и глаза его наполнялись слезами, и весь мир для него был как в тумане.

Врач боялся, как бы у Маши не начались преждевременные роды, но все обошлось по-хорошему, и на четвертый день ей стало значительно лучше.

Маша все еще ничего не ела. Когда вошла Катерина и поставила на стол тарелку куриного бульона и другую с ломтиком белого хлеба, пахнущего хмелем, Маша ни к чему не притронулась.

«Как нелепо, — подумала она, — Павлуши нет, а они все суетятся и беспокоятся... Ему вот ничего не надо. Его нет и больше не будет. Не будет!»

Маше вдруг показалось невероятным, немыслимым, что от любимого ею человека ничего, кроме воспоминаний, не осталось в жизни. И при этой мысли сжалось сердце и пересохли губы. Гитара на стене, спинка кровати и все другие предметы в комнате стали двоиться, казались нечеткими и смутными. Маша крепко зажмурила глаза, и по щекам потекли теплые струйки.

Она не вытерла их и так, не шевелясь, лежала долго, часто облизывая кончиком языка губы и, чтобы ни о чем не думать, повторяла какие-то нелепые, бессмысленные слова, возникавшие в больном воображении, пока сознание не поборол облегчающий, успокоительный сон.



Когда Маша открыла глаза, она увидела Авдея Никанорыча Хохлова.

Он вошел в комнату застенчиво и на предложенную Катериной табуретку сел осторожно, сначала потрогав ее рукой, будто боялся, что она под ним сломается.

Возле ног Хохлов поставил плетенную из соломы сумку, кашлянул в кулак и расправил большим пальцем усы.

Прошло минуты две, а мастер и не собирался говорить. Маше было невыносимо это молчание, и она безучастно и недружелюбно спросила:

— Какие новости на промысле, Авдей Никанорыч?

Хохлов поднял голову и, виновато улыбаясь, переспросил:

— Вы о чем, простите, не расслышал?.. Работаем, как же! Взяли новое обязательство — как только узнали о гибели...

Хохлов запнулся и покраснел. Не зная, как скрыть свою неловкость, он нагнулся к сумке и бережно вынул из нее макет буровой вышки.

— Пожалуйста, примите... Вроде как на память, — сказал он и снова покраснел.

У маленькой нефтяной вышки из гладко выструганных прутиков и палочек все было как у настоящей, большой.

Даже маршевые лестницы не поленился сделать мастер. Огибая вышку, они поднимались к самой вершине с площадкой, напоминающей скворечник. Над входом в вышку висела красная дощечка с надписью:

«Буровая № 5 имен Героя Советского Союза П. Д. Фомичева».

Маленькая вышка была чудесной работы, большую любовь и кропотливый труд вложил в нее бывалый мастер, и Машу глубоко тронул этот подарок. Порывисто приподнявшись с постели, она взволнованно сказала:

— Как вы добры ко мне. Я никогда не забуду... Никогда!

Мастер смутился и встал.

— Что вы... Вот уж право... — пробормотал он и стал искать фуражку.

Маша посмотрела ему вслед и подумала: «А он добрый, хороший и Павлушу, видимо, очень любил».

Неожиданно в раскрытое окно дунуло холодным ветром с пылью, и кто-то с яростью захлопнул створки. Испуганно вскрикнув, Маша соскочила с кровати.

На улице творилось что-то невообразимое..

Днем хмурилось небо, было душно, и хотя восток заволокли черные тучи, изредка рассекаемые змейками молний, а над дальним лесом на левом берегу Волги несколько раз нависал дождь, — все еще думалось, что гроза пройдет стороной.

Но к вечеру с востока потянуло холодом, подул ветер и черная туча стала быстро расти и приближаться.

Маша держалась рукой за косяк окна и широко раскрытыми глазами смотрела на улицу.

Впереди тучи неслись косматые седые вихри, они поднимали с земли столбы пыли, срывали с крыш сараев и коровников солому и крутили, подбрасывали ее вверх.

Уже где-то близко загромыхали сердитые раскаты грома, а на западе ярко светило летнее солнце, и горизонт был безмятежно голубой, без единого облачка, и от этого почему-то еще страшнее казалась приближающаяся гроза и еще тревожнее билось сердце.

А одинокая тонкая сосенка на Могутовой горе, терзаемая ветром, и белые голуби, в смятении носившиеся по черному, как ночь, грозовому небу, долго еще будут возникать перед Машиными глазами и бередить душу неясной, смутной тоской о том, что когда-то было и безвозвратно ушло в прошлое.

И Маша поняла, что прежнее все кончено и никогда, никогда больше не повторится, а впереди у нее трудная, тяжелая жизнь, но она верила, что придет время и снова наступит счастье и радость на русской земле.

«Павлуша! Как я хочу во всем быть такой, как ты! Я буду много-много работать и растить ребенка, твоего ребенка, — думала Маша. — А как я буду его любить!»

Ветер смолк, и на какую-то минуту все вокруг замерло в томительном ожидании. Маше показалось, что эта минута длится целую вечность. И вдруг пошел дождь — крупный и частый. Маша открыла окно, и в комнату ворвался бодрый, освежающий воздух, лицо и грудь обдало приятным холодком.