Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 56



Константин нахмурился, почесал переносицу.

— А ты ешь, не расстраивай себя, — сказала Катерина.

— Утром у конторы слышал... По радио передавали про один город — названия не запомнил, — как немцы в него ворвались и над жителями издеваться стали, — сказал Егор.

— А дома взорвали и в церкви конюшню устроили, — проговорила Маша, и на лбу у нее собрались молодые морщинки.

Катерина покачала головой, вздохнула.

— Ну, что это на белом свете делается? — спросила она. — И как только земля таких иродов носит!

Константин ничего не ответил. Молча доел суп и пошел спать.

Через полтора месяца после отъезда Павла Маша получила наконец от мужа письмо.

Вначале шли поклоны родным, затем Павел сообщал, что не писал так долго нарочно: еще уезжая из дому, он дал себе слово послать письмо только после боевого крещения. Все это время он очень беспокоился о ней, тосковал и однажды чуть не нарушил своего слова. Павел советовал жене беречь себя, в ее положении это особенно нужно, и не волноваться. Он водитель мощного танка и в первом же бою их экипаж подбил две фашистские машины. После того как закончился бой, писал Павел, он был принят в большевистскую партию. Это был очень большой и радостный для него день, память о котором сохранится в его душе навсегда. Павел просил Машу обязательно выслать ему фотографию и написать, как идут дела на промысле, особенно в бригаде бурового мастера Хохлова. А письмо заканчивалось такими словами:

«За нашу землю русскую, за тебя, милая Машенька, и за будущее наше я жизни своей не пожалею. Твой Павел».

Маша была так взволнована этим дорогим для нее письмом, что в этот день никак не могла собраться с мыслями, раз пять начинала писать ответ, но у нее ничего не получалось, и она рвала бумагу.

«Завтра встану пораньше и до работы напишу», — решила она.

Вошла на цыпочках Катерина с крынкой в руках и почему-то шепотом спросила:

— Парного молочка, Мареюшка, не желаешь? Ты уж теперь не горюй, а поправляйся.

И Маше неожиданно захотелось парного молока. Она с наслаждением выпила целый стакан и подумала: «Почему я раньше его не пила, ведь оно такое вкусное!»

Собираясь уходить, Катерина сказала:

— Больно уж я о своем печалюсь. Возьмут его туда — в момент пропадет. Совсем мужик по этой части неспособный — курице голову отрубить боится.

Рано постаревшее лицо Катерины избороздили мелкие сухие морщинки. Ее светлые, тихие глаза смотрели печально и, казалось, что вот-вот из них закапают слезы. Маше стало жалко невестку.

— Катюша, успокойся, — ласково проговорила она. — Константина Дмитриевича не возьмут, он и здесь нужен.

Спать Маша легла в сумерках, тут же заснула и за всю ночь ни разу не просыпалась. Наутро она встала рано, бодрая, повеселевшая; распахнула окно, прибрала постель и села писать мужу письмо.

Нужно было много рассказать Павлу о своих чувствах, раньше таившихся где-то в глубине души и казавшихся такими неопределенными и непонятными даже ей самой. Маша так разволновалась, что, когда кончила писать и посмотрела в зеркало, щеки ее горели ярким румянцем, уже давно не появлявшимся у нее на лице.

Потом Маша долго разглядывала свою девичью фотографию, на которой она была совсем подростком, с распущенными косами и смутной улыбкой на полуоткрытых губах.

Она вздохнула и, все еще не отрывая от карточки взгляда, потянулась за ручкой. Сбоку исписанного листа она сделала приписку:

«Посылаю, Павлуша, свою карточку. На ней я куда интересней, чем сейчас. Боюсь, что разлюбишь, когда вернешься. Целую тысячу раз. Твоя Машенька».

По дороге на работу Маша зашла на почту и, прежде чем опустить письмо в голубой ящик, внимательно перечитала на конверте адрес. А, когда опускала конверт, у нее мелко дрожала рука и приятно замирало сердце.

X

Часто на пост к старику приплывал с левого берега Евсеич. Он потерял свою прежнюю веселость, помрачнел и стал курить такой крепкий табак, что у Дмитрия Потапыча после двух затяжек набегали на глаза слезы и першило в горле.

Старики садились на скамейку перед домиком и подолгу молчали, греясь на солнышке и чадя махоркой.



Внизу бежала Волга, играя на стрежне жаркими отсветами солнца, в лугах за рекой курились синие дали, еле шевеля крылом, парил в поднебесье коршун. И когда Дмитрий Потапыч глядел на этот вольный простор и необозримое раздолье, душа его наполнялась тихой грустью.

Евсеич нервно курил одну цигарку за другой и бросал на приятеля косые взгляды. Дмитрий Потапыч тоже курил свою трубку, но медленно и невозмутимо... Наконец Евсеич не выдержал и сердито закричал:

— Опять отступили!

— Отступили, — негромко, с болью в голосе сказал хозяин.

Евсеич крякнул и пересел на другой конец скамейки.

Снова помолчали. Но вот Евсеич кинул под ноги окурок и обернулся к Дмитрию Потапычу:

— Вчера отступили. Нынче отступили. И завтра, значит, отступят? Это до каких же мест отступать будут?

Дмитрий Потапыч неторопливо вынул изо рта трубку.

— Подожди, годок, потерпи. Велика наша Россия... Просчитается фашист, ох просчитается!

Он сковырнул носком сапога камешек, и тот покатился, подпрыгивая, под берег.

— Думалось мне, не полезут они на рожон, потому тебе тогда зимой и не шибко поверил, — сказал он и вздохнул.

Притихшим уезжал Евсеич от своего друга.

Садилось за лесом солнце, густела над Волгой синяя мгла, и Дмитрий Потапыч тоже направлялся к лодке.

На пост он возвратился в сумерках. Острым взглядом окинув реку с мерцающими красными и белыми огоньками бакенов над загустевшей серо-мраморной водой, поднялся в гору, к домику, и стал готовить себе ужин.

Старик не спеша начистил в котелок молодой картошки, налил из кадки прозрачной, отстоявшейся воды и развел костер.

В овраге ни ветерка, ни звука; не шелохнет листва на деревьях, словно все вокруг омертвело. Лишь изредка трещал сучок на огне или выплескивалась и шипела забурлившая в котелке вода, и снова становилось тихо.

К вершинам кленов и дубков робко тянулись малиновые языки пламени, но нависшая над оврагом кромешная тьма давила их к земле и, ослабевшие, они тускнели и растворялись в ней.

Поужинав, старик вошел в домик и лег немного отдохнуть, опустив над кроватью марлевый полог. Где-то рядом звенел одинокий комар. Дмитрием Потапычем овладели думы о Павле.

Где он сейчас, его сын, и что с ним: на грохочущем ли танке несется в пламени жаркого боя, чтобы сразиться с врагом, или у него сейчас короткий отдых и он, утомленный, лежит возле своей еще не остывшей машины и думает о семье? А может быть, в полевом госпитале мечется в бреду на жестком матраце походной койки и грудь его, как обручем, стянута бинтами в алых пятнах? Или уж нет Павла в живых, и его изуродованное тело похоронили под собой искореженные обломки металла, и со дня на день надо ждать скорбную весть?

«Как сумрачно у меня на душе, — в тоске думал старик. — Недавно получили от Павла письмо — жив он и здоров, а покоя после этого все равно нет и нет... Почему так тяжело?»

Чтобы как-то развеять свои мрачные мысли, старик начинал вспоминать, каким был Павел в детстве и юности. После отъезда сына на фронт эти воспоминания стали особенно дороги его сердцу.

Восьми лет Павел уже ездил с отцом и на пост и на рыбную ловлю. Мальчик был упрям, терпелив и настойчив. Он никогда не жаловался Ни на комаров, ни на дождь, ни на холод.

Как-то раз Павел весь день не был дома. Он явился под вечер грязный и голодный. В руках мальчишка держал длинное удилище и ведерко, до краев наполненное мелкой рыбешкой.

Негромко и неторопливо, подражая отцу, он сказал матери:

— Ты мне уху сварила бы. Я с утра ничего не ел...

Подростком он многое умел делать самостоятельно: косил траву, ездил в лес за дровами, ставил вентеря, зажигал на посту фонари.