Страница 58 из 99
— Бандиты! Что вы делаете? Ах!.. Я жить хочу… Жить! Слышите бандиты, коммунисты! У меня жена… Жена! Мы так ждали ребе… ребе… Ах!..
Попа спрятался за ствол дерева, когда услышал, что кто-то спрыгнул с насыпи. Но он тут же узнал голос Митреску, крикнувшего:
— Посторонись! Не так, я сам его, — и, подойдя вплотную к Гылэ, Лулу схватил его за ворот пиджака.
Тот, видимо, узнал своего бывшего групповода, но успел только простонать:
— А-а-а-а!..
Очки упали наземь… Следом рухнул и сам Гылэ.
Попа бросился к нему и стал всовывать ему в карман какой-то сверток. Затем оба быстро поднялись по откосу. Где-то на берегу взвилась в воздух ракета, потом вторая… Над лощиной разнеслось карканье потревоженных выстрелами ворон, застонали дикие гуси. А когда Лулу и Попа садились в машину, с берега реки послышались испуганные голоса перекликавшихся румынских пограничников:
— «Пост номер один хорошо!… Пост номер два еще лучше!.. Пост номер три отлично-о!..»
Пока на границе поднимали тревогу, проверяли посты, усиливали патрули, старый «Фиат», оставляя за собой клубы черной пыли, уносил в глубь страны исполнителей «особого приказа», который теперь должен был помочь «грандиозному разоблачению» некоторых «тайных организаций»… Групповод Лулу Митреску и сын руководителя уездных легионеров Георгий Попа, сдавший экзамен «на хорошо», почувствовали себя спокойно, когда город остался позади. Лулу опросил:
— Это твой первый «крестный»?
— Нет. Первый был один гимназист. Болгарин. Коммунистом был…
— Чикнул его?
— Нет. Утопил…
— Как это?
— Катались на лодке. А он все про большевиков… Оглушил его веслом — и на дно…
— Правильно!.. О, слушай, чуть не забыл, — спохватился Лулу, — часики ты вложил?
— В боковой карман. Там у него были еще какие-то бумаги.
— А… ну, хорошо… Шеф этому придает особое значение.
— Вложил… — Попа кивнул головой.
Машина тарахтела вовсю, дорога была плохая, а Попа жал до отказа: надо было успеть захватить скорый поезд на Бухарест. Лулу не терпелось доложить шефу… Когда они прибыли на станцию Бессарабская, поезда еще не было. Попа начал уговаривать Митреску заехать к нему в гости в Болград.
— После такой операции следует отдохнуть… Вином будем обеспечены, — заверил он Лулу.
— А бабье есть?
— Тю! Где их нету? Едем!
Лулу подумал, почесал лоб, но все же отказался. Приглашение было заманчивым, но он побаивался, что шеф может снова повести его в подвал с черепом. А потом этот «Христос» кому-нибудь прикажет сделать и с ним то же самое, что с Гылэ…
— Нет, в другой раз, — твердо произнес Лулу. — Сначала надо доложить…
Расставаясь, Лулу дал «слово чести», что обязательно приедет в Болград, Попу это тронуло, и он бросился целовать связного. Когда машина отъехала, Лулу брезгливо вытер платочком следы его поцелуев.
— Этот сделает карьеру. Лебезить умеет. Неспроста шеф прочит его в руководители легионеров всей Бессарабии. Это не то, что «групповод по связи»! Но все равно, кровь-то у него не чисто румынская, сам «Христос» говорил, что мать русначка. А это значит, что Лулу Митреску, хоть и групповод, а в один прекрасный вечер, может быть, скажет такому вот Попа: «Ты настоящий румын и подлинный легионер и нация верит в тебя! Держи макинтош!» А Гылэ все же был кретин! Поверил, что фюрер одевал тот макинтош! Вот тебе и «аптекарский магазин тестя»!.. Хэ, хэ… Но меня — не купишь… Ни руководителем целой округи, пусть это будет Бессарабия, пусть Трансильвания, не буду, ни «Фиат» не нужен… И будет этот Попа потом тысячу раз целовать куда угодно, все равно не поможет: прикажут — «чик» и готово… Слово чести!..
XIV
То, о чем еще недавно гадали «будет ли?» или надеялись «не допустят!» — теперь стало очевидным и бесспорным. Пожар войны запылал, фашисты безнаказанно бесчинствовали в Европе. Люди жили будто на вулкане, не зная днем, что будет к вечеру, а ночью — какими новостями встретит утро…
В один из таких вечеров в пансионе мадам Филотти все были дома, что случалось редко, и каждый был занят своим делом. Ня Георгицэ точил на оселке ножи, Женя Табакарев прикреплял к чемоданчику из-под красок ручку, Илья перешивал пуговицы на тужурке, пытаясь этим несколько увеличить ее. Мадам Филотти сидела у самого порога кухни, чтобы быть со всеми вместе, и штопала носки Аурела; Аурел чинил примус, а мадемуазель Вики в большой комнате гладила платье. Только Войнягу сидел, сгорбившись, и о чем-то напряженно думал. Потом он поднялся и стал рассматривать нависшее над двориком усеянное звездами небо. Он и не заметил, как к перекосившемуся крыльцу, виляя обрубком хвоста, приковыляла на трех лапках рыжая дворняжка соседа-столяра. Только когда пес завыл, Войнягу заметил его и ласково погладил.
Илья увидел поблескивающие, будто два огонька, глаза собаки, вошел в большую комнату, отломил от хлеба горбушку, взял кусок колбасы и направился к выходу. В коридоре он спросил Женю, нет ли у него чего-нибудь для собаки. Но тот в ответ недовольно пожал плечами. Вот уже несколько дней как Женя узнал от ня Георгицэ о письме из министерства авиации и был поражен, как это друг не поделился с ним новостью! Он не знал, что письмо это уже не имело для Томова никакого значения и что он даже забыл о нем. Когда Илья, накормив собаку, вернулся в комнату. Женя не выдержал.
— Расскажи хотя бы, что там тебе пишут из министерства? — не скрывая обиды, обратился он к Илье.
Томов усмехнулся и стал рассказывать.
Женя слушал Илью, казалось, равнодушно, когда же узнал, что письмо разорвано, с недоумением и испугом взглянул на друга, хотел что-то сказать, но сдержался, покраснел и, опустив голову, стал бесцельно поворачивать и рассматривать свой чемоданчик. В этот вечер он не проронил больше ни слова.
Илью мучали сомнения. Ведь Женя от всей души помогал ему достичь заветной цели. Почему же он не поговорил с ним, прежде чем принимать такое важное решение? Что это — излишняя самоуверенность, необдуманная поспешность, неблагодарность? Нет, нет и нет… Ему казалось, что друг не поймет, не почувствует всей глубины перемен, которые происходили в его сознании, во взглядах на жизнь и на свое в ней место.
И теперь, когда Войнягу вернулся обратно к своему стулу и вновь над чем-то задумался, Илья и Женя сидели друг против друга и молчали, как и все остальные. Первым нарушил молчание ня Георгицэ. Собственно, он ничего не сказал, а только вздохнул, но все поняли, что у старика «чешется» язык.
Войнягу, словно боясь, что ня Георгицэ заговорит первым и не даст ему высказаться, громко зевнул и как бы нехотя проговорил:
— Вот точно так было двадцать пять лет назад… Я работал в пожарной команде телефонистом. Как и сейчас, мы жили в страхе и неизвестности, и опять же из-за этих германцев… В ночь на двадцать третье ноября девятьсот шестнадцатого года иду я, стало быть, с дежурства. Как раз в полночь сменялся. В Бухаресте темь, как в глубокой пещере. Различить ничего не могу, но слышу, что со стороны Бульварной улицы к Базарной площади с грохотом движется что-то и лошади ржут. А последние дни уже поговаривали, что вот-вот войдут в столицу германские войска. Думаю, надо посмотреть, что это там такое? Направляюсь туда. Хоть и темно, но различаю: движутся войска, орудия, телеги, кухни, фаэтоны. Слышно, как офицеры что-то приказывают, кричат, ругаются… Ну, думаю себе, раз слышна святая ругань, значит наши!
Сворачиваю я к бульвару Елизаветы. Светать начало. Вижу, впереди человек переходит дорогу. Прошел еще немного, вдруг слышу кто-то мне кричит: «Эй, постой!..» Я оглядываюсь и вижу дворника с метлой. Стоит он у открытой калитки и подает знаки, чтобы я подошел. Подхожу. Он оглядывается, а потом спрашивает: «Ты румын?» — «Не турок же, — отвечаю, — ясно, румын». Он тогда подходит поближе и шепчет: «Вон того человека, что вышел от меня только что, видел? Это германский шпион!» — «Откуда, — спрашиваю, — ты знаешь?» А он говорит: «Зашел к нам еще вчера, с вечера, попросил сначала воды. Я сразу понял, что это не наш, румын, ну, думаю себе, может, там какой-нибудь боангинэ[47]. Жена подает ему воду. Гляжу и не пойму. Человек вроде хорошо одет, чего бы ему не напиться в городе где-нибудь в кафе?.. Напился он и не уходит, осматривает мою конуру, потом вдруг выхватил из кармана ливорвер и говорит: «Никто не выходить… Кто не послушает — я стреляет. Капут!».. Вот так-то мы и сидели всю ночь. Сам не выходил и нас не пускал, даже по нужде. Сейчас, когда уходил, сказал, чтобы никто не выходил до семи часов и никому о нем не рассказывали Обещал, что еще вернется и, если узнает, что мы рассказали, сделает нам капут!.. Я все же вышел, а тут как на грех ни городовых, никого. Да, думаю себе, вот так дела! Германцев в столице еще нет, а шпионы уже шатаются… Что было делать? Говорю дворнику: «Иди к центру, там, может, встретишь городового, вот и скажи ему»… А он меня вдруг спрашивает: «Ну, а ежели его словят, да потом германцы придут с войсками, его выпустят, а меня за это… капут? Наши-то сами меня продадут! Его величество, король-то наш — тоже германец!» Посмотрел я на дворника и вздохнул. Прав ведь он. Когда мы расставались, он спросил: «А может, и в самом деле мы должны впустить германцев к нам?» Пришел я домой расстроенный. А дома хоть шаром покати… Ни крошки хлеба, ни муки на мамалыжку. Лег даже не раздеваясь. Разбудил меня хозяйский мальчонка. «Дядя Ницэ, говорит, в центре германские войска…» Не поверил я. Вскочил и побежал. Подхожу к Каля Викторией и вижу, как напротив «Капша» маршируют под оркестр германские войска. Сворачиваю за угол и тут вижу и глазам своим не верю: с балконов, из окон самые что ни есть знатные дамы бросают в германцев… не камни, нет!.. Цветы! Понимаете, кидают стервы под копыта откормленных жеребцов цветы! Ну, думаю себе, пропала бедная наша матушка Румыния, сожрут нас германцы заживо. Поворачиваюсь, чтобы идти домой. И противно, и зло берет. Надо, думаю, выспаться, потому что в ночь мне опять на дежурство. Гляжу на стене дома уже вывешен какой-то свежий приказ. Это генерал Мустяца, сразу ставший префектом столицы, именем короля приказывает, чтобы все ворота и двери были открыты, чтобы мужчины и женщины вели себя прилично и не оскорбляли германцев и чтобы оружие сдавали, а если кто не послушается — расстрел.
47
Боангинэ — презрительное обращение к венграм.