Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 128



— Я идиот. Видишь? — поднял он забинтованные руки. — Это мои руки?.. Нет. Это не мои руки. Это руки хирурга. Одни на весь рудник. А я так… Я идиот.

В шесть утра Кузькин поднял с постели Остина, привел к себе и показал ему тулку. Ружей на острове мало, охотников на них много. Остин уцепился за тулку. Кузькин сказал:

— Дайте мне слово, что никогда не полезете на Чертову тропу, ружье будет ваше.

Остин глазом не моргнул — дал слово. Кузькин отдал ему ружье; всех охотников стал обзывать болтунами. О том, что случилось с ним на охоте, он не рассказывал, краснел, когда кто-либо расспрашивал, — у него портилось настроение.

А потом выяснилось: сосед Кузькина Корнилов внушил главврачу, будто на Чертовой тропе весной сидят за каждым камнем куропатки, щели в скалах забиты молодняком, куропатки линяют весной, их можно ловить руками.

Кузькин ходил на Чертову тропу.

Узнав об этом, Остин тотчас же отправился в скалы: любопытство распирало его — ему хотелось знать, почему главврач взял с него слово.

В скалах Остин нашел сапоги главврача и большую авоську, прихваченную для куропаток. Они лежали на середине высоты Тропы, где удержаться без альпинистских кошек почти невозможно.

Кузькин отказался от сапог и авоськи, принесенных Остиным, через несколько дней пришел к Остину, отругал его, потребовал тулку.

Кузькин сам не ходил на охоту и ружья никому не давал.

…Мы посмеялись с Лешкой, смеялся Романов. Да и было над чем.

А Чертовой тропы, как таковой, оказалось нет. Есть голая скала, почти отвесная. На ней множество уступов и карнизов, каскадами сбегающих вниз, глубоких расщелин, похожих на свежие раны. В расщелинах живут густые тени и не уходят из них даже летом, когда солнце бродит по небу круглые сутки. На уступах и карнизах прячутся, отдыхая, вечно преследуемые песцами куропатки. Они-то, охотники, и назвали эти скалы Чертовой тропой. Полярника, побывавшего на Тропе, считают героем на Груманте.

Весь этот день, когда мы возвратились в поселок, не выходили у меня из головы Чертовы скалы, Кузькин и Остин. Они то и дело всплывали в памяти в последующие дни: в шахте, дома, на улице. Я старался уловить, что чувствовал Кузькин, когда снимал сапоги, бросал авоську, старался отгадать, что думал Остин, подбирая сапоги, авоську, сравнивал себя с ними. Я понял: Чертовы скалы, Кузькин и Остин не выходят у меня из головы потому, что я побаиваюсь этих скал, оттого и смеюсь над Кузькиным, завидую Остину; скалы Чертовой тропы будут преследовать меня в столовой, в шахте, дома — я не смогу жить спокойно, пока не побываю в них.

В следующий свободный от работы день я собрался. Лешка не захотел идти со мной: он успел организовать кружок по своему идиотскому самбо, готовился к занятиям.

Нужно иметь в виду то, что это случилось не в Подмосковье — рядом со столицей, а на Шпицбергене — недалеко от Северного полюса; все происходило не в поселке, где на каждом шагу встречаются люди, а в ущелье Русанова, где живут лишь тени и голоса далеких тысячелетий.

Страшно… очень страшно делается, когда выйдешь за пределы поселка первый раз один. Я тотчас же почувствовал себя сиротливо, лишь за осыпями утонули последние крыши рудничных строений, вокруг остались вечные камни и мхи. Казалось, будто я единственный человек на заброшенной в Ледовитый океан земле, оставленный людьми и забытый; случись со мной что-то, никто кроме скал, не узнает об этом.

Я добрался до Большого камня и решил отдохнуть, перекусить перед подъемом; сел на склоне Камня, обращенному в сторону поселка, — по ущелью, с гор, тянул ветерок.

Пустую банку из-под сгущенного молока я бросил в ручей; туда же полетели остатки колбасы, хлеба. Недавно прошел проливной дождь, смыл пушистый снег с земли. Ручей все еще шумел сердито. Я докурил папиросу и собирался встать, как вдруг где-то внизу послышалось тихое, хрипловатое, какое-то утробное рычание. Возле ручья, внизу, стояла сука, принюхиваясь к банке, огромная, черно-бурого цвета.

Рычание повторилось… где-то в стороне от суки… дальше. Между двумя глыбами песчаника стоял мордой ко мне желто-бурый пес, значительно крупнее суки; рычал, задрав морду, уставясь желтыми, лютыми глазами на меня.

По дороге к буровой вышке Романов рассказывал нам о диких собаках. В первые годы после войны их было на острове множество, теперь остались единицы — самые сильные, умные и свирепые. Собак перестреляли норвежские и наши охотники: дикари уничтожали стада оленей и мускусного бычка[7], были опасны для человека. Романов советовал не выходить за пределы поселка без ружья: если встретятся дикие собаки, убивать их или убегать.



Передо мной были дикари. Таких я не видел ни на руднике, ни в порту, — о них рассказывал Романов. Ружье лежало на коленях, стволами к собакам; в стволах были патроны с мелкой дробью для куропаток. Но в патронташе были и жаканы[8].

Дикими, хищными глазами смотрел желто-бурый. От его взгляда делалось не по себе. Казалось, этими глазами смотрят голодные, злые волки, которые пробегали тысячи километров по снежным пустыням тундры в поисках пищи; бежали не вчера, не в прошлом веке, а в те времена, когда на земле жили предки человека. Холод струился из собачьих глаз; холодок скользнул по моей спине. Пес чувствовал мое состояние… Силы он был необыкновенной: даже сквозь густой, толстый слой шубы угадывалось, как мощные, чуткие мускулы играют под кожей… Успокаивало лишь расстояние, которое отделяло меня от дикарей, и то, что это расстояние невозможно пройти по прямой.

Все эти мысли и чувства пронеслись вмиг. Да я и понял их позже. А тогда было лишь одно: напряжение.

После второго, более продолжительного рычания черно-бурая прянула от банки в сторону, отбежала к глыбам песчаника.

Рука лежала на ложе, палец сам собой оказался на спусковом крючке.

Я первый раз вышел на охоту. Мне посчастливилось: я встретился с дикими собаками, которых вот уже сколько лет не могли убить. Все охотники узнают, что убил я, признают: «Афанасьев недаром вез ружье на Шпицберген…»

И это чувство я осознал лишь потом, а тогда… я не думал об этом. Не поднимая ружья, целясь наугад в желто-бурого, я выстрелил с колен, — все сделалось в долю секунды.

Желто-бурый молнией метнулся за камень; суки уже не было.

Вскочив на ноги, я покарабкался на вершину Камня. Собаки бежали вверх по ущелью и не успели отбежать далеко. Я прицелился, выстрелил. Сука перевернулась через голову, но тут же подхватилась. Она припадала на заднюю, правую ногу. Я перезарядил ружье жаканами и побежал; в левую руку на ходу взял еще два патрона с жаканами. Собак не было видно.

Сука показалась между камнями. Я выстрелил — она упала.

Позади послышалось яростное рычание. Я обернулся — рядом, на склоне холма, стоял желто-бурый. Его левый глаз слезился и был закрыт; почти черная на спине и на загривке шерсть стояла дыбом; губы черной, оскаленной пасти вздрагивали. Рыча, пес приседал. Он готовился прыгнуть. Страх овладел мной.

Не знаю… может быть, еще у кого случалось такое… я почуял — не разумом, не сердцем — спиной, затылком почувствовал: если пошатнусь, уступлю, не ясно даже, чем уступлю, мне несдобровать. Я закричал, подпрыгнул., поворачиваясь к псу грудью, вскинул ружье… Во мне тоже проснулся предок: не тот, который похоронен в Кузбассе, а тот, который ходил в сырых шкурах, палицей отстаивал право на жизнь… Я выстрелил. Но пса уже не было: он исчез.

Этот в злобе прищурившийся на один глаз зверь мог выскочить в стороне, сзади. Я побежал к Большому камню, вскарабкался на него: сюда пес мог подойти лишь с одной стороны, тогда я выстрелю прежде, нежели он прыгнет.

Я перезарядил ружье. Пса не было.

Обе собаки появились вдали: желто-бурый стоял на гребне осыпи, смотрел в мою сторону, сука прихрамывая на задние ноги, едва передвигалась вверх по ущелью; то и дело ложилась, вновь поднималась и шла.

7

Овцебык; редкое на земле животное, встречается лишь в Гренландии, на Шпицбергене.

8

Жакан — пуля для охотничьего ружья. Вставляется в патрон вместо дроби, предназначается для крупного зверя. Имеет своеобразную форму: похож на гриб лисичку. Отливается из свинца.