Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 128



Она уже не играла; теперь ей не нужно было играть.

— Ты хотел, чтоб я поехала за тобой на шахту, — я поехала. Теперь ты будешь выбрасывать мне на глаза баренцбургского главного — из-за меня потерял? Я оставила Москву из-за тебя, детей, клинику! Институт! А ты мне теперь?..

Пальцы горели.

— Плевать на твою клинику!

— Запомни, Санька, — предупредила Рая; глаза блестели зеленоватыми льдинками за стеклами очков. — Если ты еще раз попрекнешь меня своим Баренцбургом… Навигация еще не закрылась. А женщину никто не сможет удержать на острове, если она захочет вернуться к детям!

Романову впору было крикнуть: «Пошла ты!..» Он отшвырнул ногой стул, выбежал, размахивая ошпаренной рукой, из комнаты… на волю.

Был октябрь. Накануне прошли проливные дожди. После нескольких солнечных дней небо вновь обложило тучами, повалил снег. Он шел вторые сутки, падал, то завихряясь в набегающих порывах ветра, то оседал а оглушительной тишине. На улице полярники увязали в снегу по колено. Снег шел.

Было семь часов вечера по московскому времени. Солнце давно зашло: вокруг Груманта стояла плотная гьма. Поселковые фонари у домов проламывали темноту белыми кругами, издали были похожи на карманные фонарики с матовыми стеклами. Снег валил.

Мороз был незначительный. Снежинки таяли быстро, попадая на руки, на лицо.

Романов стоял возле коридорчика Птички, между окнами консульской квартиры и бревенчатой изгородью, которая защищала проход от камней, сползающих с крутого косогора. Пальцы жгло. Папирос не было. Возвращаться домой не хотелось. Идти было некуда. Стоять в проходе… без папиросы… Кто-нибудь мог заглянуть на огонек… В коридорчике валялась фанерная лопата для снега. Романов взял лопату, принялся расчищать.

Внутри клокотало.

Снег был пушистый, легкий — не успел слежаться, — осыпался с лопаты, когда она взлетала; снежинки садились на голову, плечи. Романов махал без передышки — с остервенением, как кулаками, — снег стоял вокруг облаком. Тающие снежинки сползали по лицу, холодными каплями скатывались за отворот свитера, падали с рук. В облаке снежной пыли, окутанный паром, Романов продвигался по тротуару, не останавливаясь, к лестнице, круто сбегающей от главного входа в больницу к застекленной веранде итээровского дома; поясница немела, руки, плечи наливались тяжестью. Лопата скользнула по доскам тротуарчика — ткнулась в лестницу.

Снег валил крупными хлопьями. Романов с трудом разогнул спину, был мокрый весь, подумал: «Уедет».

Холодная, плотная тьма лежала вокруг — на фиорде, в горах, на ледниках, на штормующих морях Ледовитого океана.

«Сядет на пароход… и уедет».

Романов постучал ребром лопаты по перилам: сбил снег, приставший к фанере.

«Уехала из Фороса, уедет со Шпицбергена. Ее хватит на это».

Романов устал. Ошпаренная кожа на пальцах бралась волдырями. Забросил лопату за плечо, повернулся…

В левом, крайнем окне Птички горел свет: Рая появилась в рамке окна, исчезла.

«И в самом деле может уехать… дьявол всю бы ее опутал в целлофан и резину!»

Романов пошел широким шагом по расчищенным доскам тротуара; остатки снега мягко прессовались под каблуками ботинок, отваливались от подошв пластинами. Возле черного входа в больницу остановился. От тротуара до коридора черного хода шагов пять-шесть, не более; снег лежал высоким наметом. Для того чтоб пройти с тротуара в коридор, нужно перебрести через намет; снег по колено. Рая всегда входила в больницу с черного хода, если шла из дому. Прежде чем ложиться спать, Рая обязательно заходила в больницу… Романов снял с плеча лопату, смахнул с лица пот, тающие снежинки, принялся разгребать снег между тротуаром и черным входом в больницу…

В этот же вечер Романов написал Антону Карповичу: «Вы дали мне два года как плацдарм. В силу сложившихся обстоятельств я не смог обнять их за шею, — дайте мне возможность обнять их хотя бы за талию: если не переберусь в шахту — на эксплуатацию, — застрелюсь из дробовика натощак. Дайте мне место горного мастера…»



Перед закрытием навигации Борзенко ответил: в конце сентября следующего года на Пирамиде замена начальника добычного участка и главврача, — пообещал эти места оставить для Романова и Новинской. «Нужно было думать в Москве, — писал Антон Карпович. — Теперь, чтоб вынуть тебя из кабинета над механическими мастерскими, необходимо найти замену для тебя. Человека нужно подобрать, Саня. А это сразу не делается: остров — не материк. Прыгнул в крапиву — посиди в ней немножко, дорогой мой. Подожди… «Социалистическим комбайном» занялось Центральное конструкторское бюро «Углегипромаша»…»

Нужно было ждать. Жить, работать и ждать, когда обстоятельства переменятся. Не возвращаться же вновь на московский асфальт, где все перспективы, как и горизонт, закрыты кирпичом, гранитом и мрамором…

Романов ждал. Жил, работал и ждал. Едва ли не все свободное от работы время отдавал «социалистическому комбайну».

Часть третья

I. Цезарь

(Из дневника Афанасьева)

…Я не скрывал своих дневников от Лешки. Этих записей он не увидит. Лешка готов ради нашей дружбы на все, но он не признает «сентиментальностей»: считает, что «копание в своих чувствах — удел женщины; для мужчины главное — трезвый ум и мужество». Для Лешки все в жизни просто. Он давно определил свою религию и твердо придерживается ее: «Думать наперед, когда собираешься что-то сделать, а не потом, когда дело сделано». Знаю: Лешка прочтет эти записи и назовет их «сантиментами, свидетельствующими о незрелости мужского ума». Не покажу.

В том, что случилось, я хочу разобраться сам теперь, лишь для себя.

В первый свободный от работы день по приезде на остров мы пошли с Романовым на Зеленую; он захватил нас с Лешкой, чтоб по пути к поселку геологов показать окрестности Груманта.

Мы поднимались по ущелью Русанова — шли вдоль ручья, по осыпям, покрытым лужайками мхов и лишайников. Русло ручья было стиснуто крутыми, гигантскими осыпями щебенки, сползающими из-под отвесных скал. Из осыпей то тут, то там торчали наполовину погребенные громады-обломки.

Дорога шла в гору, ущелье делалось уже, угрюмее. Оно было чутким к каждому звуку. Наши голоса перекатывались эхом долго и, казалось, не умирали, а лишь затихали — оставались жить в скалах навечно. На окрик скалы отвечали миллионами скачущих, утробных звуков, ливущих в глубокой, мрачной тесноте ущелья со времени его образования. Делалось жутко от голосов живых тысячелетий.

В полукилометре от Груманта мы присели на Большом камне передохнуть. «Большим камнем» называют обломок скалы высотой в одноэтажный дом. Он лежит на берегу ручья. В него упирается, обтекая, основание могучей осыпи. С другой стороны Камень омывает ручей. Вершина ощетинилась зубьями.

Романов показал на скалы против Камня, сказал:

— Чертова тропа… Действительно, Чертова.

Тут же он рассказал о бывшем главвраче рудничной больницы Кузькине. «Он был такой Кузькин, — как говорит Раиса Ефимовна, — настолько уж Кузькин… ну, нет никаких сил… словно бы он весь — лишь нос и большой прыщ на кончике носа».

С зеленой завистью выслушивал Кузькин рассказы охотников об их приключениях, потом начал сам пересказывать небылицы и обижался, когда ему не верили. Перед приездом Романова и Новинской Кузькин купил тулку, в воскресенье пошел на охоту. Домой он возвратился затемно, босой, с разбитыми в кровь ногами; руки тоже были в крови, ногти сорваны. Всю ночь Кузькин сидел за столом, о чем-то думал, вздыхал и стонал. Под утро жена не выдержала его страданий, потребовала:

— Сейчас же ложись спать!

Он спросил:

— Давеча ты сказала, что я идиот. Ты это взаправду?

Мадам Кузькина была в полтора раза больше мужа, в два раза тяжелее. Она сидела в постели, с нажимом протирала кулаками глаза. Кузькин признался: