Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 29

– Тоску напустим, – погрозили. – Печаль с бедою. Сон с дремотою. Забытье с беспамятством. Ну, напиши, ладно тебе!

– На кого хоть жаловаться?

– На кого, на кого... Мы почем знаем? Нам снизу не видно – на кого. – И завопили в голос: – В смолу кипучую, в золу палючую, в серу горючую! Чтоб их прибило к притолоке колом осиновым! Иссушило суше травы! Заморозило пуще льда! Чтоб они окривели, окаянные, охромели, ошалели, одеревенели, одурели, оголодали, отощали, обезручели, – злым мученьем, горьким сокрушеньем! Какое поле попортили, – паралик их возьми!

– Ребята, – сказал мой друг. – Почучуи мои милые. Дохлое это дело. Исторический – мать его перемать – процесс.

Бормотнули, как сговорились.

– А Богу пожаловаться?

– Жалуйтесь.

– Да нам не положено. Мы из другой команды. Пусть уж сделает хоть чего-нибудь...

– Пусть, – сказал мой друг. – Я не против.

Шелохнулись, как подобрались поближе.

– Помолись там за всех... Поле помяни за упокой...

Тут мой друг и застеснялся. В первый, быть может, раз.

– Да я и не умею... Не знаю. Не обучен. Не верю вроде...

– А этот? – на меня.

– Этот... – сказал мой друг. – Он тоже из другой команды.

Они и отступились.

Стоял на пути мужичок зыристый, глядел в бинокль на деревню.

– Эй, ты чего тут?

– Высматриваю. С какого боку приступать.

– Куда тебе приступать? Ты же теперь снулый.

– Был снулый, – сказал важно. – Повысили и проснулся. Киплю белым ключом. Анчутка рогатая. Чёрт толкачий.

– Это ты, что ли?

– А то нет. Поглядеть не хотите?

Вынул из портфеля еще бинокль.

Приладились и застонали.

Деревня – вот она, хоть рукой огладь.

Тихая деревня на отшибе, лес позади – каймою синею, как шаль на плечи накинута, и поле кругом деревни подолом сарафанным, в желтом, тяжелом колосе, до самых до ее огородов.

– Ах! – сказали хором. – Что же это за ах!

Подкрутили для верности окуляры.

Улица широкая, травою проросшая, деревья разрогатились поверху со скворечнями, избы встали негусто, плетни с корчагами, яблони с яблоками, груши, вишня обобранная. Куры ходят. Голуби. Собаки спят. Людей нет. И хлебом вроде потянуло. Ржаным, запашистым, с горячего поду. С корочкой. С угольком приставшим. И звук вроде донесся – прынь-прынь, как телят позвали.

– Вон она! – закричал мой друг в великом волнении. – Третья с краю!

Дом ладный, крыша на два ската, чердак об одно оконце, и глядит из оконца бабка на лицо кругла, щеку кулаком подпирает, будто и впрямь нас выглядывает. И платок на ней, между прочим, в крупных горохах.

– Ба-аба! – поплыл мой друг. – На-астя! Красавица ты моя! Любовь несказанная! Рукодельница. Бережливица. Сидит, стережет, чердак-то, небось, доверху! – И занудил не своим голосом, как вымаливал: – Кузовок бы мне, туесок, короб, скопкарь, люльку с вальком, жбан, рубель, скрыню с коклюшкой, да пестерь из бересты, да набируху из луба, да солоницу утицей, охлупень с ендовой, бурак с трепалом, лукошко с дупелышком, ковш-черпалку да ковш-наливку, прялку столбчатую, фонаристую, расписную – кустики ракитовы, ягоды изюмовы, быт семьи и ее привкусы, чаепитие с хозяйством, экий дурак выпил бурак, и для усыпания и для просыпания, и чтобы рос и добрел и на ум набирался, человек – помни свой час!

Замолк, как выдохся.

А мужичок зыристый вкрадчиво:

– Жизнь короткая, а поле широкое. Можно и не поспеть.

– И что?

– И ничего. Может, столкуемся?

А друг мой нагло:

– Стоит корова, орать здорова. Отгадаешь – столкуемся.

– Эва, – сказал. – Делов-то. Корова-истеричка.

– Ошибаешься. Даю намек. Стоит корова, к стене приткнута. Орать здорова, коль пальцем ткнута.

– Корова-инвалид.

– Не столковались, – сказал мой друг. – Отгадка – рояль.

И мы пошли дальше.





– Позовете, – крикнул. – Попросите. В пояс накланяетесь.

Слинял куда-то.

А сбоку от проселка горушка малая. Березы на ней – громадины. Старые, корявые, дуплистые, с ветвями усохшими, с буграми по стволам, как шишки от подагры. Да трава понизу – морем разливанным.

– Поспим? – говорю. – Ноги отпадают,

– Я те посплю! Богатство уведут.

– Ну и уведут, – кольнул. – Мне-то на кой?

– Ладно уж, – пообещал великодушно. – И тебе перепадет.

Но ноги уже сами несли на горушку.

Лист сухой. Трава полегшая. Холмики приникшие. Кресты подгнившие. Ограды штакетником. Камень небогатый. Фамилии-имена. Лечь бы, расслабиться, отслоиться от самого себя: беспечальным сон сладок, – да проглядывало посреди берез строение тяжелое, кургузое, к нам полукруглое, крыша железом крыта, как блин положили поверху. Будто начали строить дворец великолепный, размахнулись поначалу, сил не пожалели, вывели в радости стены до середины да и передумали по дороге, крышу нахлобучили как легла. Странно и тревожно: тело есть, а головы нет.

– Эх, – сказал мой друг, белея от предчувствий. – Купол сковырнули, гады!

Побрел как сослепу, огибая строение.

А по ту уже сторону, с парадного ее ходу, двор изрытый, земля переезженная, черная, жирная, мазутная, бочки мятые, цистерны ржавые, ворота нараспашку.

Склад. Горюче-смазочные материалы.

Сидел мужчина сбоку, на плите могильной, держал чурбак промеж ног, топором щепал ловко, а перед ним стоял знакомый нам комбайн, Коля-пенёк застыл у руля, глядел вдаль перевернутым глазом.

– Мы тебя на выставку пошлем, – говорил мужчина ответственно. – В Москве стоять будешь. «Труженик полей».

– Известное дело, – отвечал Коля, стекленея от важности. – Аккуратная ваша работа, дядя Паша. С присидливостью. Мне так не суметь.

– Я тебе правду скажу, – говорил мужчина. – Как я, никому не суметь. Мне и имя дали особое, не всякому и сгодится, – примитив.

– Чего это такое, дядя Паша?

– Примитив – он вроде лауреата. Чемпион по-нашему. Мастер своего дела.

– Тогда и я примитив, – сказал Коля. – Только по другой части.

– Мы все примитивы, – вякнул на подходе мой нетерпеливый друг. – Только не каждому это известно.

Обернулись. Нас оглядели прилипчиво.

– Дядя Паша, – попросился Коля-пенек. – Давай я их комбайном стопчу.

– Остынь, Коля, – посоветовал дядя Паша, рыластый да спинастый мужчина в рубахе распояской. – Эти ко мне.

– Ты почем знаешь?

– Да здесь все ко мне. Кто фигуры у меня поглядеть, кто в газету про меня написать.

Откашлялся. Горло прочистил. Рукой на сторону повел. Заговорил заученно:

– Здесь вы увидите только часть моих работ. Самые последние. Поглядите сюда.

Мы поглядели.

Стояли на могильной плите раскрашенные казаки на раскрашенных конях, длиннолицые и долгоносые, в фуражках, с винтовками за плечом, уздечки на руки намотаны.

– Этот, – пояснил, – в дозоре. Тот в засаде. А этот домой едет. Отвоевался.

– С чего вы взяли?

– Руки-то у него нету. Без руки много не навоюешь. Поглядите теперь на крышу.

Мы поглядели.

Торчала у карниза плашка здоровенная. Фигуры расположились в кружок. Глаза открыты. Рты разинуты. Шапки надвинуты. Щеки раскрашены. У каждого по одной руке, и та висит понизу.

– А эти, – говорю, – тоже отвоевались?

Кашлянул. Рукою повел.

– Заседание, – объяснил. – Комитета бедноты. Им другая рука ни к чему. Ветер дунет, они и проголосуют.

Подул ветер. Завертелась вертелка. Руки поднялись дружно. Глаза открыты. Рты разинуты. Шапки надвинуты. Одобряют, значит.

– Ах! – закудахтал мой друг. – Ах-ах! Какая творческая находка! Удача! Озарение! Откуда ни дунь, а они – единогласно. Продай, дядя!

– Вещь непродажная, – ответил польщенный. – Ее все хвалят. Это у меня талант, от деда-резчика. Дед по монастырям работал, в Лавру ездил.

Тут уж я не стерпел.

– Твой дед, – заорал, – чего резал-то?.. Георгия Победоносца резал, Нила Столбенского, Николу Можайского, Параскеву Пятницу... Деда-то не позорь! Снимай срамотищу с церкви!