Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 29

А из хлебов непочтительно:

– Здесь не платят.

– Я заслужу.

– Здесь не служат.

Сощурился. Сказал с расстановкой:

– Некоторые думают, что без них не обойтись. Пусть некоторые этого не думают.

Вылетел оттуда земли комок, покарябал ему щеку.

Вылетел другой – меня по затылку.

– Окружают, – говорю. – Бежим!

А за ноги уже держат.

Травой оплетают.

Щекочут – не разберешь кто.

– Годы мои вышли, – сказал на это утрешний знакомец, – а Бог не прибирает. Не намучался, видно, норму свою не выбрал. Пойти, что ли, еще пожить?

Пошагал себе.

– Так, – сказали понизу без особой ласки. – Щас мы вас отхрястаем. Вяжи их, братцы!

Тут загремело, зазвенело, забренчало на все лады, как пожарный обоз катит. Голос прорезался поверх звона, пронзительный и разудалый: «Мой миленок окосел, не на те колени сел...»

– Караул! – пискнули. – Коля-пенек едет…

И врассыпную.

Катит себе через поле комбайн самоходный, вензеля на ходу выписывает, хлеб убирает. Половину пропустил, половину затоптал, половину мимо грузовика ссыпал. Подлетел на скорости, тормознул – только гайки по сторонам брызнули.

– Здорово, – говорит, – народ ненашенский!

Сидит за рулем парень: драный, чумазый, мазутом переляпанный, и глаза у него дурные, как перевернутые. Зрачков нет, бельма одни.

– Чего, – говорит, – дорогу загораживаете? Я из-за вас в простое.

А те, с отдаления, визгливо и невпопад:

– Ты чё делаешь, варвар? Хлебушко губишь. Технику гробишь. Пенёк, одно слово!

– Кому пенёк, – сказал гордо, – а кому и механизатор.

Вывернулись глаза обратно, зрачками на место встали. Взял деловито молоток, стал гайку на болт наколачивать.

– Слушай, – говорю. – Гайку наворачивают, а не забивают.

– Какая гайка, – ответил с пониманием. – Тоже, небось, курсы кончал. Если резьба одинаковая, то наворачивают. А если разная, то забивают.

Снова заработал молотком.

– Аспид! – закричали с отдаления. – Нежить! Сила нечистая! Бога-то хоть побойся!

– Нету, – сказал, – вашего Бога. На курсах просветили.

– А чего есть?

– Жизнь четырехтактная. Всасывание, сжатие, зажигание да выхлоп. Гуляй – не хочу.

И снова глаза перевернулись: бельмами наружу.

– Да в такой жизни, – завопили из хлебов, – и чёрт жить не станет! Поищи дураков на выхлоп!

– Цыть, – сказал важно. – Раздухарились, козявки. Вот выпишем попа из центра, он вас ужо закрестит.

– Да уж лучше с попом, чем с тобою!

На это он не ответил. Только отверткой поковырял в ухе, да сапогом долбанул по мотору, чтобы работал без перебоев.

– Скажи, – спросил мой нетерпеливый друг, – деревня твоя горела?

– Тебе на что?

– Интересуюсь.

– Не, не горела. Деды болтали: лет триста.

Как подобрался:

– Старики у вас помирали?

– А то нет.

– Иконы куда девали?

– В молельный дом стаскивали.

– А где он?

– Кто?

– Дом молельный?

– У меня в избе. Батяня с маманей шибко верующие были.

Мой друг и дышать перестал:

– Родители померли?

– Померли.

– А иконы где?

– На чердак закинул. Штук, не соврать, с полста.

– Поглядеть можно?

А он ухмыляется:





– Я знаю, чего вам нужно. Вам старинушку нужно. Нету. В трубу. Фьють!

– Дурак! – завопили с отдаления. – Пень бесчувственный! Попадешься ты нам без комбайна!

– Слушай, – говорю. – Нам неясно. Фьють – это чего?

– Я их порубил, – сказал. – На лучинки. На растопку пустил. Суухия...

Мой нетерпеливый друг уже опадал набок, воздух хватал перекошенными губами:

– Триста лет... Деревня не горела... Целое-сохранное... Ты чего пожег, поганец?! Ты Рублева с Дионисием пожег, Назария Савина, Истому Гордеева, Прокопия Чирина, Захария Бронина, Петра Дермина со товарищи... – Забормотал, глаза закатил, понесло без пауз: – Сей образ написан по повелению Максима Яковлевича Строганова письмо человека его Первуши Прокопьева ученика...

– Поговори у меня, – сказал на это Коля-пенек и взревел мотором. – Вот я из вас пуговицы намолочу. На мякину пущу. В закрома ссыплю.

Мой друг уже лез внутрь комбайна, головой под барабан:

– Жить не хочу! Знать не хочу! Дайте мне вырь-корень! Перемелите на отруби, – туда мне и дорога! Не рыдай мене мати... Да молчит всякая плоть... Святых младенец четыре на десять тысяч Христа ради избиенных в Вифлееме Иудейском...

– Психованный, – объяснил Коля. – Из безумного дома. Чего с него взять?

Дал задний ход и умчался на скорости в безграничные просторы. Собирать недособранное, дотаптывать недотоптанное, просыпать непросыпанное. Поле оставил за собой изуродованное, замордованное, оскверненное. Где плешь, где лужа мазутная, где рытвина от колес. Ни жита тебе – струной тянутой. Ни тропки – травой бархатной. Как враг на рысях прошел.

Мой друг сидел на земле, ослабевший от переживаний, всхлипывал, слезу тер рукавом, а в ближнем укрытии уже зашебуршились сочувственно, заохали жалостливо, запричитали на все лады:

– Будет тебе... Было бы из-за кого... Пенёк – он пенёк и есть. Идите себе, куда шли.

– А вы?

– А мы тут. Мы уж как-нибудь. Где уродился, там и пригодился. Век прокукуем на поле на этом.

– Вы кто будете? – спросил мой друг. – Какое такое ваше прозвание?

– Завертяй, – ответили, – с Завертяихой. Почучуй, – ответили, – с Почучуихой. Растаскай с Растащихой. Побредух с Побредухой. Да Плетун с Плетуньей. Да Съедун со Съедуньей. А больше никого и нету.

– Вы что, – говорю, – парами, что ли?

– Парами, милок. Так оно жить легше.

А друг мой уже глаз щурит:

– Посевы, небось, портите?

– Чего их портить? И так порченые.

– Людей, небось, морочите?

– Чего их морочить? Без нас оморочены.

– Чего тогда живете?

– А чего не жить? Всяк на лучшее метит.

– Лучшего не будет, – сказал мой друг. – И не ждите.

Помолчали. Подумали. Шушукнулись разок.

– У, – сказали, – и этот пенёк.

Сшуршали куда-то.

– Я не пенёк! – закричал вслед. – Я пророк!

Но ответа уже не было.

– Вставай, – говорю. – Чего ждем? К бабе Насте пора. За богатством.

Удивился. Глазом на меня повел.

– Ты-то чего? – сказал чванливо. – Тебе-то оно на кой?

Я и угас:

– Не знаю...

Обиделся незнамо на кого.

Обулись. Дальше пошли в ботинках. Где по кочкам, а где по стерне. Мой нетерпеливый друг снова шагал впереди, напрямик к цели, разогревался на ходу, распылялся чувствами.

– Баба Настя! – кричал. – Готовься! Отворяй чердак! Вон он я! За богатством иду!

Вышли на проселок, на битую его пыль, дальше зашагали рядом. Подпрыгнули – попали в ногу. Приладились – плечом к плечу. Даже посвистели чуток: он свое, да я свое, получилось складно.

– Надо же, – говорит.

– Надо же, – говорю.

Мы шли, но деревня не приближалась.

Так и маячила на краю поля.

А пора бы уже.

– Расслабься! – кричал мой друг. – Не торопи события! Они сами тебя найдут! Отдайся течению, плыви вместе со всеми. Тогда всё будет рядом, с тобою, твое. Куда вы всё торопитесь, люди городские? Вы же не уловите жизнь деревенскую!

И снова мы шли, но ничего не менялось. Как морочил кто-то. Водил за собой. Дорогу не туда перекладывал. Путь набавлял. Ноги уже гудят, а до деревни не ближе. Поле бесконечное. Хлеба по сторонам. И шевеление оттуда, шуршание, бормоток, как подхихикивает кто-то, прыскает злорадно в кулачок. Бог дал путь, а чёрт дал крюк.

Тут дрема на нас навалилась, да такая тяжкая, как медом по глазам помазали.

– Завертяй, – зажалился мой друг, – с Завертяихой. Почучуй, – зажалился, – с Почучуихой. Может, хватит уже?..

А оттуда:

– Грамотный?

– Грамотный.

– Напиши слезницу.

– Это еще что?

– Жалобу на порядки. Не цветно цветут цветы, не красно растут дубы. Напиши, а?

– Да я и не знаю, как.