Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 74



Бобик все еще считался уличной собакой, а уличные собаки, по мнению мадам Ветросовой, «все до единой заразные». Поэтому Витьку немедленно посадили на извозчика и повезли в больницу делать уколы против бешенства.

Что-то в Яшином рассказе об этом происшествии показалось мне сомнительным. Я напрямик спросил:

— А ты, может, нарочно наступил Бобику на хвост?

Яша побледнел от такого оскорбления и протестующе замахал руками:

— Ты что? Изверг я какой, чтобы нарочно Бобику на хвост наступать…

И вдруг расхохотался:

— А здорово могло бы получиться, если бы Бобик на самом деле взбесился. Выждал бы я, когда Ветрос на меня накинется и в самое такое время крутнул бы Бобика за хвост. Бобик — на Витьку: хвать его за ногу или еще за что!.. Бешеный Витька начал бы кусать свою мамочку. Ну, а мамочке кого кусать? Конечно папочку. Потом всю бы эту семейку за шкирку — и в сумасшедший дом. Года на три со строгой изоляцией, как говорил Тимка…

— Опять ерунду порешь! — возмутился я. — И как тебе не стыдно, Яша? Тоже мне придумал — Бобику хвост крутить… Когда ты наконец станешь серьезным? Тебя эксплуатируют, а ты, как раб, терпишь. Я бы на твоем месте давно пошел в профсоюз и потребовал, чтобы не Бобику, а этому паразиту Ветросову хвост накрутили за эксплуатацию. Понял?..

— Понял, — усмехнулся Яша. — Как-нибудь и без тебя понял. Я уже ходил в профсоюз. Ветрос же меня выгнал за Бобика. «Чтоб, говорит, твоего духу здесь не было. Сгинь с моих глаз». А я подумал: «За что же я должен сгинуть?» Мне без работы никак нельзя — сам понимаешь. Ну я и пошел в профсоюз. Там меня даже похвалили: «Правильно, говорят, сделал, что пришел к нам. Значит, говорят, ты, Чапичев, сознательный трудящийся, раз не даешь на себе ездить». Ну, еще разные такие слова. Жаль, что тебя не было — ты же любишь политику. Потом позвали Ветроса — и давай ему хвост крутить. А он хоть бы хны. И еще возмутился, гад. «Вы, говорит, не имеете никакого права кричать на меня, товарищ председатель. Я сознательный гражданин и советские законы знаю не хуже вас. Так и быть, мальчишку я пока на работе оставлю. Из уважения к власти, хотя из-за него я чуть родного сына не лишился. Но как сознательный гражданин категорически предупреждаю: хулиганства у себя в салоне я не потерплю». Что скажешь, ловко?

— Да, ловко, — согласился я. — Хитрый он, паразит. А в вашем профсоюзе слюнтяйчики сидят. У нас, у металлистов, с твоим Ветросом не так бы поговорили. С него бы шкуру спустили за такие дела.

— С кого? С Ветроса? — Яша махнул рукой. — Да он свою шкуру еще сто лет носить будет. Зато с бедного несознательного Бобика шкуру-таки содрали. Факт, что содрали.

— Как так?

— А вот так. Просто. Хозяин позвал Федьку Гундосого. Знаешь его?.. Ну а тот рад стараться…

Федьку Гундосого я, конечно, знал. Вечно пьяный, жестокий и глупый верзила с провалившимся носом пользовался в городе вполне заслуженно дурной славой. Дважды его судили — за карманную кражу и за грабеж. После второй отсидки Федька вернулся с бумагой, удостоверявшей, что он является агентом-заготовителем меховой фабрики. Обзавелся одноконной телегой, установил на ней клетку и стал устраивать облавы на собак. На меховой фабрике из шкурок убитых Федькой собак изготовляли воротники, зимние шапки и шубы.

— Значит, он и Бобика?..

— Нет уже Бобика, — тихо сказал Яша. — Не успел я оглянуться, а Бобик уже в клетке.



— И ты его не отбил?

— Попробуй отбей. У этого Федьки сила, как у бугая. Он меня одним пальцем свалить может. Как только я его не просил, ни в какую. Это, говорит, бешеная собака, ее надо убить. Я ему денег давал — у меня трешка есть, я на штаны себе собираю. Не взял. Наверное. Ветрос ему больше дал. У Ветроса денег знаешь сколько? Каждый день мадам вот такие пачки домой уносит. Ну ничего, я им еще припомню Бобика. И Ветросу, и Федьке этому. Они у меня кровавой слезой еще заплачут. Вот увидишь…

МАЛЬЧИК ПЛЯШЕТ ПОД ДОЖДЕМ

Следующая наша встреча с Яшей произошла весной.

В середине мая мне предоставили отпуск. Феодосийский поезд согласно расписанию должен был прийти в Джанкой еще засветло, но опоздал. На каждой станции его то расцепляли, то сцепляли — это был сборный товаро-пассажирский поезд, сохранивший еще со времен гражданской войны название «максимка». Приползли мы в Джанкой поздно, в двенадцатом часу. Уставший, едва передвигая затекшие ноги, я вышел из душного вагона на перрон. Но и здесь не лучше: стояла жара, воздух был совершенно неподвижный и тяжелый. Его тяжесть я ощущал физически — теменем, плечами. «Будет гроза», — подумал я и заторопился домой. Идти мне предстояло довольно далеко по безлюдным, плохо освещенным улицам.

На пути к дому мне надо было пройти обширный пустырь. Таких пустырей тогда много было в Джанкое — городок застраивался без всякого плана. Идешь по улице, вдруг она обрывается, и перед тобой — поросшее бурьяном поле. Словно в напоминание, что живешь не где-нибудь, а в степной Таврии.

Едва вступил я на наш пустырь, как в спину мне ударил ветер, чуть с ног не свалил. Теперь я уже не сомневался, что меня застигнет гроза. Обычно за таким скаженным степным ветрюгой, будто на привязи, мчатся грозовые тучи. Только что видишь над собой чистое небо: если днем, то бледно-голубое; если ночью, то темно-бархатное, усеянное звездами. А подул ветер, и в небе уже темным-темно — ни просвета, ни звездочки. Сразу же «библейский потоп» начинается.

Такие скоротечные грозы бывают только в степи и на море. Все совершается как бы мимоходом, проездом, пролетом — неожиданно налетает вихрь, неожиданно гремит гром и сверкают молнии, хлещет проливной дождь. Все сразу. И так же внезапно вся эта «музыка» прекращается.

Так было и в этот раз: в кромешной тьме ослепительно сверкнула молния, грянул гром, и одновременно с ним, без всякого предисловия, на Джанкой обрушился ливень. Я промок в одно мгновение. И все же бросился бежать, хоть это было уже ни к чему. Я бежал до тех пор, пока не уткнулся в полуразрушенный саманный забор. «Черт побери, значит, я сбился с дороги. Ведь это же постоялый двор», — подумал я.

Правда, самого постоялого двора давно уже не было — он сгорел еще до революции. От него остались только развалины. Еще несколько лет назад здесь по ночам прятались грабители, подстерегая запоздавших прохожих. Словом, местечко не из приятных. Мне стало жутко. Вокруг ни единой живой души, ни зги не видно: если зацапают разбойники, хоть до утра кричи — никто не услышит, никто не поможет.

Я невольно попятился, но тут сверкнула близкая молния, и то, что я увидел, испугало меня гораздо больше, чем воображаемые разбойники.

Среди развалин постоялого двора под проливным дождем плясал какой-то человек. Совершенно голый. В чем мать родила. Лихо плясал, весело, воздев к грозному, грохочущему небу руки.

«Сумасшедший! Ну да, конечно, сумасшедший! Кто же еще способен на такое. Что делать? Бежать!» Но что-то удержало меня. Любопытство? Да, любопытство. Вернее, мысль, что ничего подобного я уже никогда в жизни не увижу.

Снова сверкнула молния, и я узнал в странном плясуне Яшу Чапичева. От удивления буквально онемел. Хотел что-то сказать, хотел окликнуть его, но язык не повиновался. А Яша, не ведая, что за ним наблюдают, самозабвенно плясал под дождем, под бурную музыку майской грозы. До чего же выразительна была эта пляска! Даже не пляска, а предельно точный рассказ о Яшиной душе. Еще ничего не зная, я понял: с ним что-то произошло. Что-то чрезвычайно важное, большое, и он сейчас не может рассказать об этом иначе, как пляской под проливным дождем.

Четверть века спустя я смотрел в Тбилиси картину молодого грузинского кинорежиссера. В ней был такой эпизод: паренек в промокшей до нитки одежде пляшет под дождем. Я был потрясен. И не только потому, что я вспомнил Яшу. Это само собой. Меня потрясла сила искусства, сила художественного проникновения. Каким-то волшебным лучом режиссер осветил душу этого паренька, и я увидел ее, как не увидел бы ни при каких других обстоятельствах: чистую, благородную, до краев переполненную радостью бытия, счастьем первой разделенной любви. В тот миг мне было так хорошо, будто меня самого одарили этой радостью. Но на некоторых зрителей пляска под дождем, как я потом понял, не произвела такого впечатления. Одни проявили равнодушие, другие недоумевали: «Что за дикая фантазия?» Люди не поверили художнику. А я поверил. Поверил потому, что однажды видел такое своими глазами, и не в кино, а в жизни…