Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 65

– Поздравляю!.. Поздравляю вас! – крепко пожимал он руку Зарину.

– Спасибо, да что же, главные-то птицы улетели…

– Как, что вы, да разве вы не знаете – я ведь сейчас из вашей канцелярии, а туда передавали по телефону, что на вокзале задержаны еще два участника и при них свыше десяти тысяч рублей.

– Что вы?!.. Вот это действительно приятное известие, – вскочил Зарин, – вот это так порадовали. Доехали-таки мерзавцев – не мытьем, так катаньем, а доехали.

Эль-де-Ха

Не щадя живота своего

Стояли Святки Рождественские.

Широкое веселье разливалось кругом, и не сдерживали его ни снега, ни морозы трескучие, и казалось, что наоборот – не будь их – и совсем праздник не в праздник был бы.

Веселились и в губернском городе Муратове. В нем тоже, несмотря на его южное положение, стояла настоящая русская сугробисто-снежная, веселая зима. Елки, спектакли, балы-маскарады и катание на тройках – все это, как в веселом калейдоскопе, сменяло одно другое. Все веселились, все отдыхали от повседневных работ и забот, а если кто и работал, как, например, на телеграфе, трамвае, железной дороге, то и они, отдежурив свое время, с беззаботным весельем кидались в радостный, светлый праздничный водоворот.

Впрочем, не все веселились, не все отдыхали, и посреди ликующей беззаботно-веселой толпы внимательные и серьезные, сознавая всю важность своего общественного служения, виднелись серые и черные фигуры чинов полиции. Они не имеют отдыха: их дежурство бессменно, их служение обществу велико и неоценимо…

Пьеса началась.

В переполненном снизу доверху большом городском театре, как говорится, яблоку негде было упасть, но вся эта масса разодетого по-праздничному народа замерла, устремив горящие любопытством взоры на ярко освещенную сцену. Большой наряд полиции был раскинут по всему зданию театра во главе с помощником полицмейстера, высоким, тучным человеком.

В самом «райке», на галерее, слабо освещенной маленькими, красновато горящими электрическими лампочками, также виднеются фигуры городовых. Один из них особенно выдается своею высокою могучею фигурою. Это Пимен Кошка, городовой первой части.

Грустно, тяжело на сердце у Кошки, казалось бы, и на свет Божий не глядел, а не то что в наряд идти, да еще в такой праздничный день, когда кругом столько веселья, смеха, столько радостных, счастливых лиц.

Сегодня, возвратясь домой утром после бессонной ночи с поста, он застал в слезах свою жену, чернобровую Грушу: маленькая дочка Надя лежала в жару, жалуясь на боль в горле. Куда девалась усталость у бедного отца: разахался он над своею ненаглядною дочкою да, посоветовавшись с женою, решил отнести ее к известному детскому врачу, доктору Когану, так как первым он считался в городе по детским болезням. Понесли, да только толку никакого не вышло – прием уже кончился, а когда Пимен стал настаивать, чтобы все-таки доктору доложили, потому что ребенок очень болен, то как раз в эту минуту и сам доктор Коган с женою и дочкою, одетые да нарядные такие, вышли из комнат, чтобы гулять идти.

Чуть не со слезами просили они оба доктора, чтобы тот ребенка осмотрел, да где там! Раскричался доктор, расшумелся и велел на другое утро на прием приходить. Что было делать? И как ни не хотелось им в городскую больницу идти – уж больно невнимательны там к больным-то – понесли туда.

– Дифтерит, – сказал врач, да как услыхала это Груша, охнула, затряслись руки у нее, и она едва не уронила девочку, да хорошо, что Пимен вовремя подхватил.

Впрыснули что-то Наденьке, и пошли они домой со своею дорогою ношей, а из глаз, помимо воли, слезы скатывались и на одеяльце ребенка ледяными украшениями застывали.

Целый день просидел Пимен над своей Надюшей, и не только отдых, но и еда на ум не шла. Мучилась сильно девочка, горела, задыхалась и все пить просила. Так целый день и прошел незаметно, и надо было в наряд, в театр собираться.

– Может быть, останешься? – робко спросила Груша, глядя на него заплаканными глазами. У него и самого мелькнула было эта мысль, да вспомнил он, как за праздники все с ног сбились, да что двое из команды больны, и решил идти.

– Водичкой бы ее, Грушенька, святой напоила, что ли, – посоветовал он.





Выпила девочка воды, что с прошлого года еще от Крещения под образами стояла, и как будто потишала немного, а потом и уснула.

Все это вспоминает Кошка, и луч надежды загорается у него на сердце – а может быть, Господь и помилует его, хотя болесть и опасная, да…

– Послушайте!.. Слышите вы?! – раздается сердитый громкий шепот невдалеке от Кошки. – Я вам говорю – шляпу снимите!.. – Ну и разве вы не понимаете, что ничего не видно?.. Что? Не хотите?.. Ну так я покличу городового – городовой… Слышите, вы, г. городовой…

Кошка, тихонько ступая, чтобы не наделать лишнего шума сапогами, пробирается к «месту происшествия», и улаживается готовый разыграться инцидент.

И снова он один со своими безотрадными думами.

«Поздно спохватились, – слышится еще голос доктора в лечебнице, – пораньше надо было…» А как раньше? Небось не мы, а этот Коган виноват, чтобы ему ни дна ни покрышки.

И глухая сдержанная злоба снова закипает в сердце добродушного Кошки.

«Ишь, ведь небось и у самого девочка есть, какой безжалостный… Сказано – нехристь, значит, ну а у их понятия совсем другие – ни тебе жалости, ни тебе любви, как у нас, а все потому, что заместо души пар у их и больше ничего… Ему дитю приносят – ну глянул бы там через пенсну свою, и делу конец – небось ученому человеку это самое плевое дело, так нет, куда там – прием кончен, никак невозможно, а небось показал бы ему „барашка в бумажке“ – и куда и невозможность бы та подевалась – живо и осмотрел бы, и помог, а как без барашка, так и музыку другую показывает… Не человек, а – тьфу, да и только!» – злобно плюнул городовой.

Занавес опустился. Вспыхнуло электричество. Крики «браво» и рукоплескания загремели кругом, и молчаливая до того толпа оживленно-шумно задвигалась с мест и широкими потоками заполнила коридоры и лестницы.

Безучастным взором поглядывал кругом Пимен, но вдруг он вздрогнул, и злобно блеснули глаза его под широкими бровями; он даже подался несколько вперед, чтобы лучше разглядеть кого-то.

– Ишь, ишь, пархатый, и он тут, – шептал он себе под нос, – ишь, вырядился как, и жена, и девочка с ним… А камней-то, а золота понацепляли сколько, так и горят… Да, им веселье, радость, а у меня там, дома-то…

И, часто заморгав, Кошка, шмыгнув носом и отойдя от барьера, старательно высморкался в большой платок с изображением из событий японской войны.

Отошел и снова подошел к барьеру и с разгорающеюся ненавистью и злобою смотрит он на ложу, где, весело болтая, сидит доктор Коган со своею семьею. Не видит доктор устремленного на него сверху злобного взора, ему так хорошо чувствуется в этой привычной для него роскошной обстановке, он так свободно держится, точно он не сын старого медника, Сруля Когана, привыкший бегать босиком в детстве чуть ли не круглый год, а человек, с пеленок привыкший к вальянским кружевам, бархату и атласу.

«Ишь, ишь заливается как… И что ему так весело? – размышлял Пимен. – А чего ему и не веселиться? Грошей до черта, тут и жинка и дети здоровые, а самого и оглоблей не перешибешь, ну так чего же ему, не то что мне… У-у, проклятый…»

И Кошка в волнении отошел в глубь галереи. Все в нем кипело дикой злобою к этому сытому, богатому человеку, благодаря которому его единственная отрада и утеха, ненаглядная девочка, быть может, уже и не дышит.

И, заложив руки за спину, опустив голову на грудь, медленно ходил Пимен по галерее, а на душе у него кипели слезы…

Вот и последний акт начался.

«Теперь скоро уже и дома буду», – думает Кошка. И он мечтает, что застанет свою дочурку крепко спящею спокойным здоровым сном.

«Ах, если бы… Ах, когда б Господь милосердный помиловал… Но что это? Неужто это мне показалось? Нет – вот опять… Да, так и есть: откуда-то потянуло гарью, еще и еще».