Страница 30 из 103
Но, впрочем, разве не те же заботы и у людей? Наше ухо тут же замечает чей-то звуковой ущерб, голосовую оплошку. И сразу услышим недовольное: этот шепелявит, этот сюсюкает, тот бубнит, гугнявит или гундосит, тот глотает звуки или целые слова, тот тараторит или балаболит, у того каша во рту… И не один кто-то, особо рьяный, а все наперегонки стараются отличиться в этой заботе о чистоте и красоте нашей звучащей под небом речи.
Но наступит же, наконец, время, когда совместными встречными стараниями наставники и ученики разберутся со всеми звуками славянской цевницы: для каждого определена своя буква, что-то при этом взято взаймы у греков, а то, что у них отсутствует, от самих добавлено. Как это «от самих»? А так, что теперь уже не трудно и самим дописать недостающее.
Трудно звук, неизвестный тебе, различить, поймать на слух его отдельность, неповторимость. А когда расслышал, отличил от других, смело художествуй, пиши для него образ-букву, непохожую на остальные! Так и древние когда-то впервые отваживались. Почему у древних О получилось круглое? Потому что сам звук круглый, и губы образуют круг, когда он произносится. Или почему I вышло узким? Не потому ли, что сам звук узок, стиснут, выходит на волю сквозь тесную щель в зубах и губах? Озираясь на такие примеры, не зазорно и славянину для своего жужжащего Ж изобразить знак, похожий на ползущего по древесной коре жука.
Да, алфавит — великий и важный почин. Минуя его, невозможно подступиться к письменности. Но он — только первый начаток, первый шаг во врата письменной речи. А дальше что? Дальше, за звукорядом, за алфавитным строем у славян, как и у всех письменных и бесписьменных народов, должно непременно стоять собственное строение по имени… грамматика. Пусть язык ещё без письма собственного обходится, но значит ли это, что грамматическое устройство у него отсутствует? Такие пустоты просто невозможны в человеческой природе. Не будь грамматики, любой язык тотчас бы развалился. Люди даже одного племени, одной семьи вдруг перестали бы разуметь друг друга, лишились бы рассудка, разбежались кто куда от стыда или от ужаса. Что такое грамматика как не великий свод законов, управляющих всякой человеческой речью? Мы можем пока что ни одного из этих законов не знать по имени и по сути его, но всё равно они существуют и подсказывают нам говорить или писать так, а не иначе. Подсказывает же мать младенцу, как правильно произносить самые первые слова. Она может и сама не знать этих законов, но подсказывает, потому что и ей во младенческие её дни мать или нянька подсказывала. Ласточка не знает, как вылепить гнездо, но почему-то обязательно прилепляет его к стене и выводит полукруглой чашечкой, а не в виде кубика. И пчёлы лепят соты и приносят мёд каждая в свою ячею, а не сливают его как попало в порожнее дупло.
В том, как собрано, как слеплено одно-единственное слово, обнаруживается уже несколько обязательных, неотменяемых правил, знаем мы их или нет. А за тем, как несколько слов собраны в предложение, стоит уже почти вся грамматика. Стоят склонения, спряжения, соподчинения, связи, скрепы-союзы. И везде есть иерархия, пусть большинство из нас и не догадывается, что она и здесь присутствует. Даже в отдельно взятом слове есть неизменная основа и служащие, приданные ей части. Так и в предложении — главная и служащие, подчинённые ей, дополняющие её части. И непременно есть между ними всеми уговор, согласованность, обязанности, помощь друг другу. Есть общее дружное старание о том, чтобы родился достойный существования смысл. Вот за всем этим и во всём этом — Божественная власть и красота грамматики.
В самые последние дни декабря 858 года монастыри Малого Олимпа облетела весть совершенно неожиданная, многих сильно смутившая: в Константинополе только что объявлен новый патриарх. Прежний, Игнатий, лишён власти, на трон первоиерарха церкви возвели Фотия. Его имя старым насельникам Горы почти ничего не говорило, поскольку человек этот до самого недавнего времени к церковной иерархии никакого отношения не имел. Немало удивлён был и Константин, знавший Фотия как самого выдающегося из своих учителей в придворной школе, который к тому же в разные годы занимал высокие светские должности.
Сочувственники отстранённого Игнатия, а их на Горе оказалось немало, быстро выведали причину чрезвычайных перемен. При этом опять всплыло имя кесаря Варды, и монахи тут же вспомнили о его причастности к убийству логофета Феоктиста. Говорили, что Игнатий, пытаясь усовестить распутного Варду, недавно наотрез отказал ему в церковном причастии. Такой повод для отстранения патриарха выглядел бы слишком скандальным, похожим на мелочную месть, и, похоже, кесарь постарался найти какие-то более весомые доводы, чтобы ост-растить упрямца.
Без малого сорокалетний Фотий, насколько его знал Константин, вовсе не был ни отчаянным честолюбцем, ни наивным мечтателем. Человек меры и всеохватной учёности никак не мог бы решиться на самую непредвиденную перемену в своей жизни, действуй он наобум. Но его, как вскоре выяснилось, поддержали большинство епископов, желавших решительно поднять уровень образованности в монашеской и священнической среде. Фотия и самого должно было сильно смущать, что он до сих пор ни дня не прослужил ни священником, ни диаконом. Но ему напомнили, что в истории константинопольской патриархии уже было два случая, когда в трудные для империи ромеев дни на первосвятительский престол возводили достойнейших из мирян. Он и сам не мог не знать, о ком шла речь. От одного из тех патриархов, Тарасия, тянулась к его семье нить прямого родства. Да и молодой василевс мог ему во время уговоров напомнить, что и они ведь оба пребывают в родстве, поскольку родной брат Фотия женат на родной тётке Михаила.
Почти тут же до ревнивого слуха монашествующей на Горе братии дошла весть о том, что для Фотия прохождение иерархических степеней посвящения — перед тем как нарекли его епископом Константинополя — заняло всего шесть дней.
Как-то уж очень быстро поветрие партийности донеслось из столицы и сюда. Вдруг стали в разных обителях делиться на игнатиан и фотианцев. Мефодий с Константином постарались, чтобы эти словопрения не смутили их малосведущих и малоопытных в витийстве учеников, не отвлекли надолго или навсегда от забот возрастания в грамоте — мирской и духовной…
Не для того ли мы сошлись здесь, на горе, чтобы вместе подниматься к самым великим смыслам жизни? Слышите: гора — по-гречески όρος. Как эхо в ущелье перекликаются, отзываясь друг другу, два слова разных языков. Славянин скажет: птица. Грек произнесёт: πιηνόν или чуть иначе — πετεινον.
Почему так? Случайны ли эти переклички? Ведь их много, слишком много… А значит это, что когда-то в древности сами греки и славяне состояли в некоем семейном родстве, но потом их пути по каким-то причинам надолго разошлись и родство постепенно позабылось. Так ведь бывает и теперь в больших и разрастающихся семьях. Впрочем, разве не известна причина того давнего расхождения? Это о ней сообщает Писание, изображая незавидную участь строителей Вавилонской башни, переставших понимать речь друг друга.
О том древнем родстве можно догадаться хотя бы по одному слову μήτηρ — матерь, почти одинаково звучащему у греков и у славян. Самое первое слово в языке народившегося человека и оно же — самый первый свидетель того, что был в той древности общий материнский язык.
Но совсем рядом и ещё одно свидетельство изначального родства, ещё одна речевая перекличка, такая внятная, отчётливая. И такая громкая, громче некуда!
Слово — λόγος. Имеющий уши да слышит! Эта великая двоица явно была когда-то одним, общим для славян и эллинов созвучием и смыслом. Но разве и по сей день не осталась таким же общим смыслом?
Братья хорошо знали рассуждение, идущее ещё от древних философов: в понятии λόγος различается сразу несколько дополняющих друг друга значений. Да, конечно, логос — это в первую очередь отдельно взятое слово. Но и всякое слово вообще. Но и целое предложение, законченная мысль — тоже логос. Но и все слова языка, вся их великая совокупность — не что иное, как логос. Любое знание, любая наука — они тоже логос. Всякое ведение о человеке, о мире, всякое разумение сути бытия — логос.