Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 99 из 112



и черную славу, и сплетни

небесная смыла вода.

(Я. Смеляков)

Когда уходит поэт, он, к счастью и к несчастью,

не властен распоряжаться наследием собственного

жизненного и художественного опыта. К счастью по-

тому, что сам поэт часто заблуждается в оценке сво-

их стихов — либо стараясь защитить свои неудачи,

либо со снисходительной небрежностью отзываясь о

своих лучших стихах. К несчастью потому, что поэт

бессилен после своей смерти не только отругиваться

от нападок, но и оградить себя от чрезмерной ус-

лужливости критики, изображающей его в виде «хе-

рувимчика иль ангелочка, с обязательством, что ли,

в руке». Процитированное мной в виде эпиграфа

четверостишие Смелякова было в одном из вариан-

тов волшебного стихотворения «Опять начинается

сказка...». Оно дает такой же ключ к пониманию

сложности жизни Смелякова, как строки: «Я хочу

быть понят родной страной, а не буду понят —

что ж! По родной стране пройду стороной, как про-

ходит косой дождь...» — дают понимание судьбы

Маяковского. Нет больших поэтов с легкими жизня-

ми. «Ах, сколько их, тех самых трещин, по серд-

цу самому прошло...» — скажет Смеляков незадолго

перед смертью, обращая к себе слова Гейне. Он бы

мог обратить к себе и гордые строки Ахматовой:

«Мы ни единого удара не отклонили от себя».

Классика — это неотклонение от ударов истории.

Смеляков плохо знал, как растет свекла, но за

ним зато был «красный, как флаг, винегрет» фаб-

завучных столовок, полных запахом пота и надежд

первых пятилеток. Боков однажды точно назвал ли-

рического героя раннего Смелякова «Евгением Оне-

гиным фабричной окраины». Во время «призыва

ударников в литературу», идолопоклонничества пе-

ред вагранками и трансмиссиями из уст типограф-

ского парня, ударника, набиравшего свою собствен-

ную первую книгу, вырвалась свежая, неожиданная

интонация: «Вечерело. Пахло огурцами. Светлый

пар до неба поднимался, как дымок от новой папи-

росы, как твои забытые глаза». Смеляков не отре-

кался от дела класса, родившего его, он был плотью

от его плоти, но инстинктивно понимал, что искус-

ство есть иная, не менее великая реальность. «Я хо-

чу, чтобы в моей работе сочеталась бы горячка

парня с мастерством художника, который все-таки

умеет рисовать». Первозданность дарования позво-

лила ему понять, несмотря на окружавшие вульгар-

но-социологические рапповские декларации, огром-

ное значение этого маленького «все-таки». Музыка,

неостановимо шедшая из юного Смелякова, не уме-

щалась в схемах, предполагаемых для «ударника в

литературе». «А в кафе на Трубной золотые трубы,

только мы входили, обращались к нам: «Здравст-

вуйте, пожалуйста, заходите, Люба! Оставайтесь с

вами, Любка Фейгельман!» Молодежь переписыва-

ла смеляковские стихи, заучивала наизусть. Неко-

торых старших это раздражало, напоминая: «Здрав-

ствуй, моя Мурка, здравствуй, дорогая...» Полное

юношеского обаяния четверостишие: «Я не знаю,

много или мало мне еще положено прожить, засы-

пать под ветхим одеялом, ненадежных девочек лю-

бить» — в лежащей передо мной огоньковской

пожелтевшей книжке все перечеркано кем-то, оче-

видно в те ранние тридцатые годы, с такими ком-

ментариями: «Чисто есенинское. Слабо!» Напомним,

что в те годы Есенин считался «упадочным». Смеля-

ковская лексика многих возмущала: «Перед ней гу-

ляет старый беспартийный инвалид. При содействии

гитары он о страсти говорит: мол, дозвольте к вам

несмело обратиться — потому девка кофточку наде-

ла, с девки кофточку сниму...» В этом было влияние

«Столбцов» Заболоцкого: «Спит животное Собака,

дремлет птица Воробей», но больше — влияние соб-

ственной жажды нового запечатления. Новый боль-

шой поэт — это всегда новое запечатление. Непри-





вычность нового запечатления может порой пока-

заться искажением. Смеляков оказался в центре ли-

тературной борьбы. В «Литературной газете» № 16

за 1932 год один критик назвал его стихи «воспро-

изведением на новой основе инородных мировоз-

зренческих и творческих установок». Известный по-

эт в журнале «На литературном посту» (1932) был

еще резче: «То, что Смеляков молодой рабочий, не

прокаленный в огне классовой практики, пролета-

рий, не имеющий еще четко сложившегося пролетар-

ского мировоззрения, ярко сказывается на всех сти-

хотворениях... Это не позиция большевика, это жест

одиночки, отдание дани (! — Е. Е.) традиционной

литературной позе...» Но Смелякова и защищали.

Другой, старший по возрасту поэт, вынужденный

оговариваться: «Верно, что отдельные поспешные

обобщения поэта объективно искажают нашу дейст-

вительность», правильно подметил: «Приподнятость

Смелякова называют романтической и на этом ос-

новании (! — Е. Е.) объявляют ее чужеродной и

боковой... Эта приподнятость прежде всего поэтиче-

ская. По-моему, приподнятость — одно из неотъ-

емлемых свойств поэзии. Не может не быть не при-

поднятой поэзия, назначение которой поднимать,

волновать, рождать энтузиазм...» Другой критик, на-

ходившийся во власти литературных заблуждений

того времени, пишет: «Только появление настоящей

пролетарской лирики... может изменить то положе-

ние, при котором комсомольцы, рабочая молодежь в

своей потребности выражать и какие-то другие чув-

ства (! — Е. Е.), кроме чувств, связанных непосред-

ственно с борьбой и строительством, читают и поют

Есенина или (! — Е. Е.) блатные частушки...» Но

этот критик все-таки улавливает то главное, что

внес в поэзию Смеляков: «Потребность в интимной

лирике, в стихах о любви, о природе, о дружбе, о

всех тех чувствах, которые пролетариат испытыва-

ет, но испытывает совершенно по-новому, в отличие

от представителей собственнических классов, оста-

валась неудовлетворенной. И на этот запрос, на

этот заказ отвечает как раз творчество Смелякова...

Все это он воспринимает под совершенно новым уг-

лом зрения человека, выросшего в новой действи-

тельности...» Смеляков сам не вмешивался в дис-

куссии о себе — ему было некогда. Он шел вперед:

«Не был я ведущим или модным — без меня дис-

куссия идет. Михаил Семенович Голодный против

сложной рифмы восстает». Слева был «приземистый,

короткопалый, в каких-то шрамах и буграх» Борис

Корнилов, наполненный чоновским трагическим ро-

мантизмом, справа отсвечивали медью азиатские ску-

лы певца уральского казачества Павла Васильева —

втроем было не так страшно. «Водка, что ли, еще

и водка, спирт горячий, зеленый, злой. Нас шатало

в пирушках вот как — с боку на бок, и с ног до-

лой». Порой их стихи интонационно почти перепу-

тывались — настолько при всей разности поэтов по-

братало время. «Так как это пока начало, так как,

образно говоря: море Белое нас качало, — мы ка-

чаем теперь моря». Об их дружбе Смеляков впослед-

ствии написал:

Мы вместе шли с рогатиной на слово

и вместе слезли с тройки удалой,

три мальчика,

три козыря бубновых.

три витязя бильярда и пивной.

Был первый точно беркут на рассвете,

летящий за трепещущей лисой.

Второй был неожиданным,

а третий —

угрюмый, бледнолицый и худой.

Я был тогда сутулым и угрюмым,

хоть мне в игре пока еще везло.

Уже тогда предчувствия и думы

избороздили юное чело.

А был вторым поэт Борис Корнилов.