Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 98 из 112



необходимо будущему его свидетельство о могучем

историческом потрясении, впустил в себя раздирае-

мую выстрелами, песнями и криками улицу, кото-

рая переполнила его и разорвала изнутри. Класси-

ка — это всегда самопожертвование во имя свиде-

тельства. Так пожертвовал своей гениальной любов-

ной лирикой Маяковский, исторически неизбежно

встав «на горло собственной песне». Не только те

стихи, которые он стал писать, но даже и те, ко-

торые он перестал писать, тоже стали историческим

документом. Еще больше, чем своему настоящему,

Маяковский был нужен будущему именно таким,

чтобы товарищи потомки поняли через его победу

над собой, чем в действительности была револю-

ция. Классики — это заложники вечности у време-

ни в плену, по точному выражению Пастернака. Но

в плен времени они идут добровольно, ибо только

в таком плену можно понять время. Классики вы-

полняют функцию запечатления, требуемую от них

будущим. Классика подобна духовному фотоэлемен-

ту, запечатлевшему поверхность и кратеры своего

времени и посылающему снимки через космос разъ-

единяющих лет на планету будущего. Но и Блок,

и Маяковский, и Пастернак, и Есенин, ставшие пер-

выми советскими классиками, родились как поэ-

428

ты еще до революции. Одним из первых классиков

советской поэзии, поэтически родившимся в совет-

ское время, был Ярослав Смеляков.

2

История не терпит суесловья,

трудна ее народная стезя.

Ее страницы, залитые

кровью,

нельзя любить бездумною

любовью

и не любить без памяти

нельзя.

(Я. Смеляков. «Надпись

на «Истории России»

Соловьева)

Кто есть верховный судия, вынесший поэту на-

вечное помилование и одновременно навечный при-

говор: «классик»? Только время, а оно часто тянет

волокиту со своими решениями. Убийца Пушкина не

мог понять, по словам Лермонтова, на что он руку

поднимал. Но Пушкина убило, как пишут хрестома-

тии, общество, — значит, и оно не понимало его,

став коллективным Дантесом? Пущин, Дельвиг, Кю-

хельбекер, правда, понимали. Понимал Вяземский,

но с оговорками. Пестель — еще более осторожно.

Чаадаеву иногда Пушкин казался чересчур легко-

мысленным. Некоторые поклонники раннего Пушки-

на называли «Евгения Онегина» стихотворной бел-

летристикой. А такой свободолюбивый, но по-маль-

чишески жестокий Писарев стрелял уже в мертвого

Пушкина свинцовыми пулями неуважения, не пони-

мая, что свободолюбие — дитя того, в кого он стре-

ляет. Маяковский при жизни вызывал раздражение

не только ретроградов, но и некоторых талантливых

поэтов. Когда поэт жив, понять, что он классик, мо-

гут лишь немногие. «Чтобы понять, как он талантлив,

нужно представить его мертвым», — с горьким юмо-

ром заметил Жюль Ренар о ком-то и о каждом. Ме-

шают личные отношения, так называемая литера-

турная борьба. Сейчас мимо памятника Маяковско-

му на площади его имени, возле станции метро его

имени, наверно, иногда проходят еще оставшиеся

в живых его современники, которым и в голову на-

429

верняка не приходило при жизни Маяковского, что

он станет классиком. Памятника Смелякову еще нет.

Но ощущение этого памятника нарастает.

з

Весь опыт мой

тридцатилетний,

и годы войны, и труда,

и черную славу, и сплетни

небесная смыла вода.

(Я. Смеляков)

Когда уходит поэт, он, к счастью и к несчастью,

не властен распоряжаться наследием собственного

жизненного и художественного опыта. К счастью по-





тому, что сам поэт часто заблуждается в оценке сво-

их стихов — либо стараясь защитить свои неудачи,

либо со снисходительной небрежностью отзываясь о

своих лучших стихах. К несчастью потому, что поэт

бессилен после своей смерти не только отругиваться

от нападок, но и оградить себя от чрезмерной ус-

лужливости критики, изображающей его в виде «хе-

рувимчика иль ангелочка, с обязательством, что ли,

в руке». Процитированное мной в виде эпиграфа

четверостишие Смелякова было в одном из вариан-

тов волшебного стихотворения «Опять начинается

сказка...». Оно дает такой же ключ к пониманию

сложности жизни Смелякова, как строки: «Я хочу

быть понят родной страной, а не буду понят —

что ж! По родной стране пройду стороной, как про-

ходит косой дождь...» — дают понимание судьбы

Маяковского. Нет больших поэтов с легкими жизня-

ми. «Ах, сколько их, тех самых трещин, по серд-

цу самому прошло...» — скажет Смеляков незадолго

перед смертью, обращая к себе слова Гейне. Он бы

мог обратить к себе и гордые строки Ахматовой:

«Мы ни единого удара не отклонили от себя».

Классика — это неотклонение от ударов истории.

Смеляков плохо знал, как растет свекла, но за

ним зато был «красный, как флаг, винегрет» фаб-

завучных столовок, полных запахом пота и надежд

первых пятилеток. Боков однажды точно назвал ли-

рического героя раннего Смелякова «Евгением Оне-

гиным фабричной окраины». Во время «призыва

430

ударников в литературу», идолопоклонничества пе-

ред вагранками и трансмиссиями из уст типограф-

ского парня, ударника, набиравшего свою собствен-

ную первую книгу, вырвалась свежая, неожиданная

интонация: «Вечерело. Пахло огурцами. Светлый

пар до неба поднимался, как дымок от новой папи-

росы, как твои забытые глаза». Смеляков не отре-

кался от дела класса, родившего его, он был плотью

от его плоти, но инстинктивно понимал, что искус-

ство есть иная, не менее великая реальность. «Я хо-

чу, чтобы в моей работе сочеталась бы горячка

парня с мастерством художника, который все-таки

умеет рисовать». Первозданность дарования позво-

лила ему понять, несмотря на окружавшие вульгар-

но-социологические рапповские декларации, огром-

ное значение этого маленького «все-таки». Музыка,

неостановимо шедшая из юного Смелякова, не уме-

щалась в схемах, предполагаемых для «ударника в

литературе». «А в кафе на Трубной золотые трубы,

только мы входили, обращались к нам: «Здравст-

вуйте, пожалуйста, заходите, Люба! Оставайтесь с

нами, Любка Фейгельман!» Молодежь переписыва-

ла смеляковские стихи, заучивала наизусть. Неко-

торых старших это раздражало, напоминая: «Здрав-

ствуй, моя Мурка, здравствуй, дорогая...» Полное

юношеского обаяния четверостишие: «Я не знаю,

много или мало мне еще положено прожить, засы-

пать под ветхим одеялом, ненадежных девочек лю-

бить» — в лежащей передо мной огоньковской

пожелтевшей книжке все перечеркано кем-то, оче-

видно в те ранние тридцатые годы, с такими ком-

ментариями: «Чисто есенинское. Слабо!» Напомним,

что в те годы Есенин считался «упадочным». Смеля-

ковская лексика многих возмущала: «Перед ней гу-

ляет старый беспартийный инвалид. При содействии

гитары он о страсти говорит: мол, дозвольте к вам

несмело обратиться — потому девка кофточку наде-

ла, с девки кофточку сниму...» В этом было влияние

«Столбцов» Заболоцкого: «Спит животное Собака,

дремлет птица Воробей», но больше — влияние соб-

ственной жажды нового запечатления. Новый боль-

шой поэт — это всегда новое запечатление. Непри-

вычность нового запечатления может порой пока-

заться искажением. Смеляков оказался в центре ли-

431

верняка не приходило при жизни Маяковского, что

он станет классиком. Памятника Смелякову еще нет.

Но ощущение этого памятника нарастает.

з

Весь опыт мой

тридцатилетний,

и годы войны, и труда,