Страница 97 из 112
встреченную им на Украине женщину небывалой
красоты, и девочку, которую он взял себе в прием-
ные дочери, а когда он слеп, то даже его собствен-
ные глаза уплыли от него по этому неостановимому
течению. Гурамишвили потерял все, за исключени-
ем ладанки на груди с горсточкой земли, оставшей-
ся ему от всей Грузии. Но во время изгнания Гу-
рамишвили написал эпос собственных страданий
«Давитиани». Нельзя считать несчастливым челове-
ка, который сумел сделать из собственных несчастий
счастье искусства, оставленное нам, потомкам. А не-
424
которые сегодняшние поэты, не испытавшие и сотой
доли тех несчастий, впадают в дешевую меланхолию,
опускаются до общественного равнодушия, думая
прежде всего о своих, не таких уж значительных бо-
лячках, а не о судьбе своей нации и всего человече-
ства в целом.
Современные квартиры с газопроводом, элек-
тричеством, санузлом и японскими стереомагами ока-
зываются комфортабельной ямой рабства, из кото-
рой никогда не выберешься. Но помимо приобре-
тательства вещей в мире, слава богу, никогда не
перестанет существовать великое приобретательство
мыслей.
Подражательство Есенину в том, что он пил,—
признак ничтожества души. Почему бы не подра-
жать ему в том, как он глубоко переживал стра-
дания собственного народа?
Перечитывая таких замечательных поэтов, как
Гурамишвили или Есенин, невольно думаешь: не-
ужели все прекрасные произведения достаются лишь
ценой собственных несчастий? Если так, то пусть
лучше не будет великого искусства, лишь бы люди
не мучились. Но в том-то и секрет, что жизнь ни-
когда не улучшится, никогда не избавится от не-
счастий, если не будет искусства, являющегося ху-
дожественным документом страданий человечества.
Конечно, бюрократизм от искусства гораздо важней
для собственного успокоения, чтобы страданий было
поменьше в искусстве, а насчет самой жизни — им
и заботы мало. Но народ принимает в свое сердце
лишь того поэта, чье сердце умеет не только стра-
дать, но и сострадать. Л тот, кто умеет сострадать,
уже не несчастен. Страдать может и подлец. Но он
будет страдать безнравственными страданиями.
Нельзя же назвать нравственным страдание из-за
потери служебной карьеры, из-за неудачи в «под-
сидке» кого-нибудь, из-за того, что кто-то талантли-
вей, чем ты. За такие страдания не жалко. Автора-
ми самых страшнейших страданий человечества бы-
вают именно те, кто патологически лишен чувства
сострадания.
Жизнь Есенина — трагична, но не несчастна,
ибо он обладал редчайшим по остроте дарованием
сострадать.
425
Будь моя воля, на одном из его памятников я
бы высек четыре строки, говорящие об этом счастье:
Счастлив тем, что целовал я женщин,
Мял цветы, валялся на траве.
И зверье, как братьев наших меньших,
Никогда не бил по голове.
С пессимистической точки зрения, обреченность
есть в каждом ребенке, потому что он когда-нибудь
умрет. У зверей все инстинкты сильней, искренней,
чем у человека, в том числе — инстинкт смерти, и
поэтому звери никогда не смеются — разве улыба-
ются хвостом. Но глаза зверей всегда печальны, ибо
в них предчувствие конца. Мы, люди, склонны к са-
мообману и охотно наполняем наши глаза блеском
маленьких радостей, прикрывающих от нас и от ок-
ружающих неотвратимость нашего неизбежного ис-
чезновения. А ведь над всеми нами невидимо кру-
жит призрак смерти, выбирая — кто следующий.
Достоевский в «Братьях Карамазовых» писал об
ощущениях осужденного: «Сидя на своей колеснице,
он должен именно чувствовать, что перед ним еще
бесконечная жизнь. Но вот, однако же, уходят до-
ма, колесница еще подвигается — о, ничего; до пово-
рота во вторую улицу еще так далеко, а вот он все
еще бодро смотрит направо, и налево, и на эти ты-
сячи безучастных любопытных людей, приковавшихся
к нему взглядами, и ему все еще мерещится, что он
такой же, как они, человек».
Разгадка раннего ухода Есенина именно в без-
участном любопытстве, с которым многие глаза, ви-
девшие его трагедию, только наблюдали ее, а не пы-
тались остановить. Есенин не сумел при жизни побе-
дить окружавших его литературных «прилипал», ссо-
ривших его с другими, не менее одинокими, велики-
ми поэтами. Эти «прилипалы» его и предали в страш-
ный момент вакуума вокруг. Фурманов точно заме-
тил: «В «Пугачеве» сказался Есенин: есенинский Пу-
гачев сентиментальный романтик...» Вспомните, как
преданный своими «прилипалами» предсмертно хри-
пит Пугачев:
...А казалось... казалось еще вчера...
Дорогие мои... дорогие... хор-рошие...
Но Есенин победил своих «прилипал» после смерти.
426
Он так боялся душевной опустошенности:
Мне страшно — ведь душа проходит,
Как молодость и как любовь.
Его опасения были напрасны.
Душа, отданная другим, не проходит.
СМЕЛЯКОВ — КЛАССИК СОВЕТСКОЙ ПОЭЗИИ
1
Он вовсе не был одиночкой,
а представлял в своем лице
как бы поставленную точку
у пыльной повести в конце...
(Я. Смеляков)
Классикой мы называем те произведения литерату-
ры, которые не только пережили время, породившее
их, но и спасли это время от исчезновения. Клас-
сика — это сгущенный в четырехугольники книг
воздух спасенного от исчезновения времени. Вневре-
менной классика не бывает. Казалось бы, нет ни-
чего надвременней любви, но и у любовной лирики,
скажем, Катулла особый аромат своей эпохи. Если
бы «Я помню чудное мгновенье...» было написано
не в девятнадцатом веке Пушкиным, а нашим со-
временником, оно бы не стало классикой, оказав-
шись искусственно вырванным из исторического кон-
текста. Да и не могло оно быть написано сейчас
никем не только из-за несоразмерности в таланте,
но прежде всего из-за духовной несовместимости.
Однако, когда мы читаем это стихотворение, у нас
возникает хотя бы мгновенное ощущение совпаде-
ния с человеческим чувством, отделенным от нас
нагромождением событий, словарными наслоениями
и все-таки преодолевающим гигантское пространство
между временами с легкостью, только кажущейся
нам. Классика — это нечеловеческое усилие объ-
единить общечеловеческое в разных временах.
Классика, будь она самой пророческой, не бывает
полностью свободна от заблуждений и ограничен-
ности своего времени, хотя бы из-за недостатка тех
знаний, которыми располагает будущее. Но в клас-
сике есть инстинкт, превышающий знания, и класси-
427
ка иногда оказывается умнее будущего, когда оно
становится настоящим. Ум классики не в утопиче-
ском проецировании будущего — тут и она слаба,—
а в предчувствии того, что будет особенно важно
будущему в прошлом. Классика — это концентриро-
ванное запечатление настоящего по таинственному
социальному заказу будущего. Герцен писал: «Кни-
га — это духовное завещание одного поколения дру-
гому, совет умирающего старца юноше, начинающе-
му жить, приказ, передаваемый часовым, отправля-
ющимся на отдых, часовому, заступающему его
место». Такова русская классическая поэзия девятна-
дцатого века, и такова ее своенравная, но неоспо-
римо родная дочь — русская советская поэзия
двадцатого века, из-под чьей красной косынки, метро-
строевской каски или солдатской ушанки со звездоч-
кой проглядывают те же изменившиеся, но едино-
кровные черты. Начало советской классики — «Две-
надцать» Блока, когда поэт, инстинктивно поняв, как