Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 100 из 112

Я и в стихах и в прозе написал,

что он тогда у общего кормила,

недвижно скособочившись, стоял.

А первым был поэт Васильев Пашка,

златоволосый хищник ножевой,

не маргариткой вышита рубашка,

а крестиком — почти за упокой...

...Вот так, втроем, мы отслужили слову

и искупили хоть бы часть греха —

три мальчика,

три козыря бубновых,

три витязя российского стиха.

(Из архива Я. Смелякова)

Так они шли вперед втроем и только в послед-

ний момент поменялись местами. «Поменялись как —

не знаем сами, виноватить в этом нас нельзя — так

же, как нательными крестами пьяные меняются

друзья».

4

Он был те годы с теми,

кто не вилял, а вел.

Его мололо время,

и он его молол.

И вышел толк немалый

из общих тех забот:

и время не пропало,

и он не пропадет...

(Я. Смеляков)

Биография Смелякова — с черными дырами раз-

рывов. Сначала все прервалось в тридцать пятом:

ни аплодисментов, ни нападок, ни корешей пообок.

В 1948 году выходит книга «Кремлевские ели» —

в ней густые, с острым привкусом железа, стихи ново-

го качества — «Земля», «Кладбище паровозов»,

«Если я заболею...», «Пряха», «Портрет», «Милые

красавицы России». Книга сразу ставит Смелякова

из полунебытия в первые ряды. Это уже не просто

«горячка парня» вместе «с мастерством художника,

который все-таки умеет рисовать». «Все-таки» уже

неприменимо к мастеру. Лицо поэзии Смелякова

урезчилось — на нем глубокие складки не инстинк-

тивной, как раньше, а выстраданной гражданствен-

ности. «Но осталась земля под ногтями, и под серд-

цем осталась она. Чтоб ее не кручинились кручи,

чтоб глядела она веселей, я возил ее в тачке скри-

пучей, так, как женщины возят детей». «Я стал не

большим, а огромным — попробуй тягаться со

мной! — как башни Терпения — домны стоят за мо-

ею спиной». Стихами Смелякова снова начинают

зачитываться, но его самого уже не так радуют ап-

лодисменты, как в юности. «Идет слепец с лицом ра-

дара, беззвучно так же, как живет, как будто ново-

го удара из темноты далекой ждет».

Первый раз я увидел Смелякова, если не ошиба-

юсь, в 1950 году, на обсуждении литинститутских по-

этов — Ваншенкина, Солоухина, Федорова. Ему было

всего тридцать семь, а выглядел он лет на пятьдесят:

главное, что запомнилось, — мрачноватая сутулость.

Он выступал на обсуждении, держа в руке коробок

спичек, с маленьким, но жестким грохотом постуки-

вая им по краю трибуны. Обращаясь к Солоухину,

читавшему стихи о Марсе, он сказал с невеселой

усмешкой: «Я тоже писал о Марсе, и мне за это здо-

рово досталось от жителей Земли...» К Смелякову

снова ходили на поклон молодые поэты, но они зна-

ли на память уже не «Любку Фейгельман», а «Хоро-

шую девочку Лиду». Снова черная дыра. Отчаянье.

Оно вдруг концентрируется в нечеловеческое усилие,

и засвечивает магический кристалл, внутри которого

возникает Яшка, в чьих глазах «вьется крошечный

красный флаг, рвутся маленькие снаряды», и Зинка,

С индустриальной высоты докатившаяся до крамоль-

ного рукоделья: «И, откатись немного вбок, чуть

освещенный зимним светом, кружился медленный

клубок, как равнодушная планета».

Уже стареющий поэт вызвал видение своей такой

короткой юности, и оно спасло его. Возвращающего-

ся Смелякова, еще даже не зная, что он написал

«Строгую любовь», на перроне встречают поэты уже

не как равного, а как учителя. Его поэзия не была

в отсутствии, ее цена выросла. «Чем продолжитель-

ней молчанье, тем удивительнее речь». На вокзале

Луконин снимает с него ватник, надевает на него

черную кожанку, с которой Смеляков потом ни-

когда не расстанется. В квартире у Луконина он,

тощий, остролицый, безостановочно пьет и ест и

то и дело ходит в кухню, проверяя, есть ли что-

нибудь в холодильнике, хотя стол ломится от еды.

Иго отяжелевший взгляд падает на двадцатидвухлет-

него поэта, глядящего на него с ужасом и обожа-

нием. «Ну, прочтите что-нибудь...» — неласково, с

каким-то жадным страхом говорит ему Смеляков.

Молодой поэт читает ему «О, свадьбы в дни воен-

ные...». Смеляков выпивает стакан водки, уходит в

другую комнату, там ложится прямо с ногами в гру-

бых рабочих ботинках, смазанных солидолом, на

кровать, и долго лежит и курит. Молодого поэта

посылают за ним, укоряя в том, что он «расстроил

Яру». Молодой поэт входит в комнату, где, судо-

рожно пуская дым в потолок, лежит и думает о

чем-то человек, почти все стихи которого он знает

наизусть. «Вам не понравилось?» — спрашивает мо-

лодой поэт. «Дурак... — в сердцах говорит ему учи-

тель, с какой-то только ему принадлежащей, нелас-

ковой нежностью. — Пойдем водки выпьем. А за-

куска еще есть?»

Выход «Строгой любви», а затем долго ждавше-

го своего часа «Памятника» был взлетом призна-

ния Смелякова. Его поэзия с героической целомуд-

ренностью воссоздала мир его молодости, отдав этот

мир в навечное владение молодости других. Его учи-

тельство было для нас, молодых поэтов, неоспоримо.

Некоторые поэты были отдаленнее от нас, как объек-

тивно влияющие светила, до которых трудно дотя-

нуться, а дотянешься и порой инстинктивно отдер-

нешь руку — до того обжигающе и холодно. При-

косновение к Смелякову иногда тоже обжигало, но

оно было доступнее, возможнее. Перефразируя Ви-

нокурова, Смеляков был нашим старшим Гамлетом,

с которым «вместе мерзли мы, и мокли, и запросто

сидели у костра». Смеляков порой позволял себе

вспышки такой грубости, которые мы прощали толь-

ко ему. Эта грубость была направлена не на нас,

а на что-то, чему названия не подберешь. Но зато

в Смелякове всегда было неистребимое любопытство

к новым стихам, к новым людям, никогда не заплы-

вавшее равнодушием. В Смелякове были причуд-

ливо смешаны догматизм и бунтарство, грубость и

нежнейшая внимательность, прямолинейность и тон-

кость. Мне не особенно нравились его речи и статьи,

потому что иногда он мыслил в них категориями тех

критиков тридцатых годов, которые ругали его са-

мого. Но внутренне он чувствовал поэзию, как мало

кто другой на моем веку. Помню, меня поражало,

как он мог заметить в моих стихах такие крошечные

детали, как, например, «шапка тает» или «слабая

пуговица», и поставить свой плюс. Говоря о Твар-

довском, он восхищался совсем не бросающейся в

глаза, но действительно замечательной строчкой:

«Запах свежей натоптанной хвои — запах праздни-

ков и похорон». После «Строгой любви» Смеляков

написал несколько шедевров: «Петр и Алексей»,

«Манон Леско», «Земляника», «Ментиков», «Про-

кламация и забастовка», «Голубой Дунай», потом

стал председателем объединения поэтов. Самодур-

ство в нем было, чиновничество — никогда. Растол-

стел, стал писать хуже, впустив в стихи несвойст-

венную собственной первородной «приподнятости»

повествовательную интонацию. Твардовский был

единственным в поэзии объектом его тайной завис-

ти, потому что у Смелякова никогда не было та-

кого массового признания. Этого признания Смеля-

ков хотел, и чем больше хотел, тем больше на себя

злился и порой грубил на выступлениях аудитории,

как будто боясь, что кто-то упрекнет его в заигры-

вании. Смеляков однажды с мрачной ухмылкой ска-

зал, что единственное его всенародно известное сти-