Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 84 из 112

целое. Восстановить связь времен можно, лишь обла-

дая знанием мировой философии и выработав на ее

основе собственную. Таким был Пушкин, сквозь цен-

зурные рогатки несущий свою философию народу, с

пониманием того, что «народная свобода — следствие

просвещения». Философия Пушкина не была аполо-

гией отрешенности ума, обремененного познаниями

и брезгливо воспарившего над человечеством. Неда-

ром Пушкин обожал Дельвига за то, что он был зем-

ным при всем его идеализме: «Дельвиг не любил

поэзии мистической. Он говаривал: «Чем ближе к

небу, тем холоднее».

Пушкин не чурался прямого публицистического

удара, если этого требовала его гражданская совесть.

Он разоблачал с одинаковой силой и отечественных

«полуподлецов-полуневежд», и расистов-плантаторов

в далекой Америке, как бы предваряя поэтический

тезис Маяковского: «Очень много разных мерзавцев

ходит ПО пашей земле и вокруг». Пушкин был вели-

колепным критиком — язвительным, если нужно, и

одновременно умевшим восхищаться работой писате-

лей — и российских, и зарубежных. Он так писал

об отношениях писателей друг к другу: «Херасков

очень уважал Кострова и предпочитал его талант

своему собственному. Это приносит большую честь

и его сердцу, и вкусу». Пушкин щедро дарил темы

собратьям по перу. Разве такому чувству локтя нам,

иногда раздираемым групповой мышиной возней, не

полезно бы было поучиться у Пушкина, именем кото-

рого мы все клянемся?

Именно чувство хозяйской ответственности за рос-

сийскую словесность и заставило Пушкина взяться

за редактуру журнала, хотя под тогдашним надзором

идеологической жандармерии это было нелегко, и с

одной стороны Пушкину приходилось срывать нервы

в каждодневной борьбе с бенкендорфовщиной и бул-

гаринщиной, а с другой стороны выслушивать упреки

некоторых не понимавших его задачи прогрессивных

людей того времени. Но Пушкин взял на себя тяже-

лое и славное бремя Ивана Калиты — собирателя

национального духа — и с честью вынес это бремя.

Если бы у меня, как в сказке, была возможность

воскресить только одного человека, я воскресил бы

Пушкина...

ДА ТУТ И ЧЕЛОВЕК...

Баратынскому и повезло и не повезло — он был

современником Пушкина. Остаться в поэзии, оказав-

шись рядом с такой неповторимой личностью, как

Пушкин, тоже в своем роде неповторимо. У Пушкина

эмоциональное начало удивительно сливалось с нача-

лом философским. И Тютчев, и Баратынский пошли

по другому пути — они ставили мысль на первый

план. Если у Тютчева мысль звучала как определяю-

щая музыкальная нота чувства, Баратынский даже

декларировал свою приверженность именно мысли:

Вес мысль да мысль! Художник бедный слова!

О жрец ее! тебе забвенья нет;

Всё тут, да тут и человек, и свет,

И смерть, и жизнь, и правда без покрова.

Резец, орган, кисть! счастлив, кто влеком

К ним чувственным, за грань их не ступая!

Есть хмель ему на празднике мирском!

Но пред тобой, как пред нагим мечом,

Мысль, острый луч! — бледнеет жизнь земная.

Пушкин вместе с трагедиями жизни впитывал и

радость, претворяя ее затем в радость искусства. Ба-

ратынский сознательно избегал радостей. Он считал,

что осмысление жизни может прийти только через

страдания:

Поверь, мой милый друг,

Страданье нужно нам.

Вряд ли, конечно, Баратынский распространял из-

бегновение радостей на свою личную жизнь. Иногда

в нем прорывается светящаяся ниточка понимания

милых прелестей жизни, и тогда стих звучит совсем

по-пушкински:

«Не знаю» я предпочитаю

Всем тем, которых знаю я.

И все-таки Баратынский останется в русской поэ-

зии не как нечто светящееся, а как нечто печально

мерцающее. Мерцание это, однако, довольно отчет-

ливое, а не нарочито затуманенное. Баратынский не

певец надежд, а поэт обреченности лучших упований.



Но где-то в нем сквозит попытка противодействия

обреченности.

Того не приобресть, что сердцем не дано.

Рок злобный к нам ревниво злобен.

Одну печаль свою, уныние одно

Унылый чувствовать способен.

Для того чтобы понять истоки трагической эле-

гичности Баратынского, не надо забывать о том, чго

он переживал разгром декабристского движения и

для него будущее было повешено. В «Послании Дель-

вигу» Баратынский даже пытался уверить друга в

том, что он «идет вперед с надеждою веселой». Но

даже этот эпитет звучит с какой-то горькой самоиро-

нией, и еще угорчается, если взглянуть на дату напи-

сания — конец 1821 года. Все мысль да мысль? Но

не забудем и случайную обмолвку: «...да тут и чело-

век...» Когда мысль неравнодушна, когда она — во

имя других, мысль становится формой чувства. Когда

читаешь стихи Баратынского, то как будто загляды-

ваешь в дневник, где ничто не скрыто. Эта безжало-

стная самоосуждающая исповедальность гораздо воз-

вышенней, чем фанфаронство поэтов, считающих себя

непогрешимыми. Немучающийся человек — явление

вообще неестественное. Если человек счастлив в сво-

ей личной жизни, то столько чужих страданий еще

бродит по земле, что абсолютно быть счастливым

морально преступно. У Баратынского было необыкно-

венно развито чувство чужой несчастности, а не толь-

ко своей. А говоря о себе, он сомневался даже в соб-

ственном таланте:

Мой дар убог, и голос мой негромок..,

Впрочем, дальше проявлялась сила преодоления

этих сомнений:

Но я живу, и на земле мое

Кому-нибудь любезно бытие...

Баратынский мог быть, впрочем, счастлив и при

жизни, хотя бы потому, что у него был такой редкий

читатель, как Пушкин, ставивший его выше Парни

и Батюшкова. Что такое вообще негромкий голос?

Иногда сказанное вполголоса или даже шепотом мо-

жет быть услышано очень далеко во времени, а пусто-

порожний грохот, который оглушает уши сегодня,

завтра бесследно растворится в Лете.

Баратынский часто боится сильных чувств, потому

что опыт многих обманутостей подсказывает ему, что

«и это пройдет».

Не искушай меня без нужды

Возвратом нежности твоей.

Разочарованному чужды

Все обольщенья прежних дней.

Но нет-нет и пушкинская искорка вдруг просверк-

нет в туманно мерцающих элегиях, доказывая, что

певцу печали было противно жеманное нытье, кото-

рым добивались любви у непритязательной публики

поэты, занимавшиеся «шантажом .сентиментально-

стью».

Живи смелей, товарищ мой,

Разнообразь досуг шутливый...

Баратынский умел с веселой злостью отчитать за

возвышенное занудство салонных стихотворцев:

В своих стихах он скукой дышит;

Жужжаньем их наводит сон.

Не говорю: зачем он пишет,

Но для чего читает он?

Веселая злость переходит в беспощадную насмешку:

Отчизны враг, слуга царя,

К бичу народов — самовластью

Какой-то адскою любовию горя,

Он не знаком с другою страстью.

Скрываясь от очей, злодействует впотьмах,

Чтобы злодействовать свободней.

Не нужно имени, у всех оно в устах,

Как имя страшное владыки преисподней.

Ставя выше всего мысль, он и презирал более

всего антимысль — то есть, попросту говоря, глупость.

Баратынский не находил глупость только смешной,

а справедливо считал ее социально опасной:

Как сладить с глупостью глупца?

Ему впопад не скажешь слова.

Другого проще он с лица,

Но мудреней в житье другого.