Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 12



Дети, ответьте Касе!

Дети…

Потом выяснилось, что у него были дети. Да! Он родил себе детей с этой проклятой Дорой, не признававшей зарегистрированных браков. Он выпихнул Касю и родил себе детей: мальчика и девочку. Не мог подождать!

И он никогда не искал ее. И не собирался.

А Миша – нашел. Приезжал. На поезде! Из самого Ленинграда! С билетом! Назывался старшим братом. Касю не жалел. Ни в коем случае. Ездил для турника. Чтобы быть готовым к труду и обороне. Встать в строй, влиться в ряды. Если честно, переподтянуть Касю хотел. Но куда ему было до Каси. Поэт…

Краковский! Кася всплескивает руками. Сердится. Вдруг приседает: десять, одиннадцать, двенадцать… сорок пять. Дыхание не сбивается. Кася – тренированная старуха.

Краковский! Нет, ну кому нужна такая фамилия, чтобы даже Миша (глист же, глист и заморыш!) через запрос от комсомольской организации – де, хотим собрать воспоминания о солдатах революции, воевавших в отряде Котовского… (Кася молчит, но плакать не будет! Ей некогда сейчас. Ей надо быстрее – до сути. Но ведьмак-леший, дух домовой водит… Прячет. Запугивает временем, которого Кася никогда не боялась. Нет…)

…Зачем такая фамилия, чтобы даже Миша мог его найти?

Нет. Анархист в этой стране должен быть Ивановым.

* * *

Все подружки – по парам. Это из песни. Уборщица тетьМаша с Надиной работы пела. Все институты мыла и пела. В каждом кабинете был институт. Раньше в целом здании – один. Экономики социализма. А теперь в каждом кабинете – разные. Стол, стул и институт. Одно время соревновались в названиях. Вы нам – «мирового рынка и проблем анализа», мы вам – «технологий, стратегий и бизнеса», вы нам – «ценностей переходного периода», мы вам – «механизмов и регуляторной политики». А песня была одна: «Все подружки по парам в тишине разбрелися, только я в этот вечер засиделась одна…»

ТетьМаша – одна. А Надя – нет. Надя как раз по парам.

И Мариша. И Наталья Борисовна. Все.

Вернулись из больницы (какое домой? Какое? Надин дом – тут. Здесь. Как правильно?), Мариша сразу стала посуду мыть.

Это так бывает с людьми. Ритуальные действия. Пока чистим зубы – живем. Посуду моем – живем. Трава – главный признак смерти. Если прорастает повсюду трава, то всё… Конец. Нас нет.

А Мариша была. Мыла посуду. Сказала:

– Не хочу после себя грязь оставлять!

Севик сказал:

– Давай я.

Она улыбнулась, мягкая такая, пахучая, как банная губка:

– Давай… Мне еще собираться.

Надя схватила себя за горло. Горлом шел крик: «Ах ты, сука подзаборная, сука, на́волочь!.. Ах ты проклятая, говном напхатая!.. Сука!..»

Крику не хватало слов. И пространства. Он шел внутрь. Спазмами останавливался в животе. В коленях задерживался дрожью.

«Ну давайте же… Ну кто-нибудь, – просила Надя молча. – Там же мальчик – сопли сладкие, попа, склонная к покраснению… Ну же! Вы же!..»

– Мы его заберем, – сказал Севик. – Вернемся из Польши и заберем. Врач сказал, что нам там делать сейчас нечего. Мариша за три дня одумается. Мы вернемся…

Наталья Борисовна подошла к Севику, чашку подала, две вилки, крышку от сковороды. И хрясь его по морде.

А он – ничего. Мышка в банке. В скафандре прозрачном. Внутри вроде Севик, снаружи – идиот. Посудомоечная машина. Без совести, зато с хорошими техническими характеристиками. Сказал:

– Займете мне на самолет? Я раньше прилечу и на вокзале Маришу встречу, а?



Что? Спрятать его паспорт? И разорвать на куски? Сжечь в раковине? Ночью? Вместе с открытой шенгенской визой для научных командировок? Работника – тоже сжечь? Что? Вернуть железный занавес? Выкопать Брежнева из-под Кремлевской стены? Выстрелить ему в живот, чтобы мучился долго? Севику выстрелить, не Брежневу же, конечно…

Что-о-о-о-о?

– Деньги в серванте, – сказала Наталья Борисовна. И вызвала «скорую».

– Вам тоже плохо? – участливо спросила Мариша.

Гвозди. Гвозди бы делать из этих людей. Вот с кем надо было идти в революцию! Вот кого надо на передовую. И главное дело, под танки не жалко. Им под танками самое место.

…Кася потом скажет Наде: «Не суди. Любовь – это жестокость. Весь мир в одном человеке. Не суди, если не знаешь. Тебе повезло, если не знаешь…»

А плохо было Михаилу Васильевичу. Позвонить ректору и «сказать такое» он не мог. Разговаривать не мог тоже. Он слабый был в семейных разговорах. Сразу искал тень и валидол. Линял в цвет кушетки. «Скорую» – обязательно. Тоже ритуал. Ритуальный приезд: проходите сюда, вот чистое полотенце, аппарат Рива-Роччи у нас свой, шприцы есть, сознание не терял, гипертоническая болезнь – да, на пенсии, но работает…

Вся бригада мыла руки. Да. Это не потому, что Михаил Васильевич – профессор, заслуженный весь человек. Кого сейчас профессором испугаешь? Мыли руки, потому что Наталья Борисовна платила всегда. И кормила даже… Салфетки… Накрахмаленные.

– Я с Мишей, – сказала Наталья Борисовна. – Мне сейчас с Мишей надо… С Мишей…

– А я с Маришей! – с вызовом так, грубо, очень по-детски отозвался Севик.

А Надя все держалась за горло. Хотя крик стих… Улегся, как ветер.

Все подружки – по парам, в тишине разбрелися…

– А где Кася? – спросила Надя. – Где Кася?!!

* * *

Дора была удивительной красоты женщина. И везучести необыкновенной. Это и на фотографиях даже видно. Красоту ее видно. Крупность. Гладкость.

Знаете, дети, по-украински «гладкий» – это то, что по-русски «толстый». То, да не то… Гладкий – это восторг и упоение. Мясо, сало, здоровье, свет. Кожа… Ну с чем сравнить? Вот эти программы о ремонтах вы все смотрите… Вот кожа – как натяжной потолок. А цвет – бежевый рассвет в Сахаре.

Там под ней сила сильная. Молочные реки и кисельные берега. Дора спиной могла дом закрыть. Мазанку. А если руки расставит, то и все человечество.

Кася улыбается. Шутит. Но и злится тоже.

Человечество. Конечно. Дора была старше Ноя на семь лет. Бабка же… С Касиным возрастом ни в какое сравнение. Но разве ж он, подлец, этим мерил?

В Вене училась. Потом в Женеве еще. На врача. А в Одессе было много богатых евреев. Богатых и прогрессивных.

Дора роды могла на одной ноге принять. И баррикады тоже любила прямо из ничего строить. Уже и революция кончилась, а она все листовки строчила. Письма товарищам в Париж, в Прагу… У нее много товарищей было в эмиграции. И с Сакко и Ванцетти – это она! Она Ноя под статью подвела. Приехала: здрасьте вам, любовь всей жизни, долой узурпаторов, все жертвою пали, а ты, Ной, только о постельных делах. Он ей в доказательство от руки переписал. И сел, как идиот. На Привоз потому что понес, «своим людям» показывать.

А Доры и след простыл. Он ее не выдал, конечно. Но после разгона колхоза нашел, за волосы оттаскал. Таскал и плакал. Таскал и плакал. А ей сорок лет уже было.

Бабка Касина в сорок лет и глаз свой ехидный прятала, и юбку не задирала. Молилась, матюкалась и голову Касе всяким хламом – Олоферн, Дебора, филистимлянский храм, – забивала.

В сорок лет стыдно! Стыдно! А Дора – родила. Раз и два. Но кто тогда знал, что сорок – это только половина ее жизни? Кася, например, очень рассчитывала, что Дора, как бабка, по лестнице вверх. Или вниз. Ступенек на пять. Ну на шесть… И всё: скорбь всего прогрессивного человечества. Прощальные залпы и салюты.

Жить в расчете на чужую смерть – это как? Это как государство, дети! А Касе – позор. Утратила бдительность на личном фронте. А государство – в атаку. И получилось, что в общественном Кася всегда поперек. А в личном – в ногу! Ать-два. Маршем.

Только государство жило себе в расчете на «всехнюю», всеобщую смерть. А Кася – в личном расчете. Исключительно на Дорину.

И столько удачных моментов было. Не с Касиной подачи, спаси и сохрани! Кася и не знала тогда ничего. Потом уже считала все свои упущенные мгновения. И складывалось все так хорошо! Но без учета Дориной везучести. В пятьдесят лет ее вместе с детьми забрали. Считать умеете, дети? Кто забрал, куда… Фашисты забрали. В концлагерь. А в сорок шестом, уже без детей, – наши. Отфильтровали и перевоспитали. На всякий случай.