Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 12



И никто тогда о ней ничего не знал. И Ной думал, что больше ее никогда не будет. И Кася думала, что никогда… С сорок второго года ни слуху ни духу. Ничего. В таких условиях легче поверить в смерть, чем в жизнь.

Такая большая государственная победа! Два монстра – нажрались своими и чужими гражданами. И на бочок. И по новой. Государства, дети, – это такие минотавры… И Кася – тоже. Была тогда минотавром…

…На «Флору» Тициана. Дора была похожа на «Флору».

Кася помнит, как искала подарок на юбилей подруги – инспектора роно. А ничего не было. Сувенирные чебурашки, и те шли с нагрузкой в виде копии гранитного монумента «Слава павшим героям». И тут прямо в глаза – подносы. Продавщица из-под полы достала. Из-под прилавка. По блату. Спекулянтка. Молодец. Подносы чашек на пять, металлические. Грузинские, наверное. На одном «Мадонна со щегленком», на другом – Дора собственной персоной. И смотрит прямо на Касю. С одной стороны – вроде с укором. С другой – как на пустое место.

Кася взяла два подноса. «Мадонну» – на юбилей. Флору-Дору – себе. Сейчас в кладовке. В старом чемодане. Под Севикиными ползунками.

Но если хотите…

– Я одна здесь, – говорит Надя.

– Это ты так думаешь. Одна! – фыркает Кася.

«Если хотите, можете достать. У меня теперь есть другой. Там и Дора, и Ной, и я. Все в галерее Уффици.

Может, и не понравится никому. Но я – Юдифь. Выкапанная. Через «а». Как две капли воды. Только Юдифь у Боттичелли рыжая, а я – черная. Раньше была – черная.

А Ной – Исаак. Орет, пугается, но смеется. Ужас у него на лице только для Отца. А если рот ему ладошкой прикрыть, только в глаза смотреть, то смеется… Издевается. «Жертвоприношение» картина называется. Микеланджело Меризи по прозвищу Караваджо.

Красивый. Он такой красивый… Никто не знает. И не знал…

Не в старости об этом говорить? А когда? Доре не было стыдно. А мне почему?

И не в старости дело!»

Кася смеется. Смотрит на себя в зеркало. Вдох-выдох. Медленно. Со вкусом.

– А фамилия Доры была Штурман. А сыночка их звали Йося. Девочку Берта. Но Берта сегодня ни при чем. Ясно?

* * *

По-английски «кома» – это запятая. Только по-английски с двумя «м». Да.

А по-украински – с одним. Кома – это запятая. Разделитель между позади и впереди.

После запятой обязательно еще должны быть буквы. Иначе это неграмотное использование знака.

Это Надя так сказала мужу Саше. А он сказал: «Значит, наш мальчик в троеточии. В эллипсисе…»

Надя потом в словаре посмотрела. Точно – ellipsis.

Умник. Пирожки Надины ел как вату. Ел и даже не знал, с чем.

Мариша уехала поездом. Севик – самолетом. В аэропорту сказал Наде:

– Я хороший. Ты не думай… Я его не брошу. Я знаю, какими вырастают брошенные дети-инвалиды… Я по телевизору видел…

Надя сказала:

– Я не думаю…

Еще хотела сказать, что они разными вырастают, и что Севик мог видеть не только по телевизору, и что она, Надя, не такая…

Но кому говорить? Она в этой драме – лицо второго плана. С претензией, конечно, на «Оскара», потому что это не каждый может: не мешать звездам своим эпизодом.

Все-таки есть разница между «самоустраниться» и «самонесущестовать».

Вот и муж Саша… тоже…

Ошибся адресом. Шел в институт экономики за генпланом, а попал прямо на Надежду Михайловну, которая стояла на стуле и поливала цветок. Цветок на шкафу. По прозвищу чахлык невмырущий. У него и света там не было, и воздуха… Ничего. Зато фамилия – тещин язык. И это многое в его живучести объясняло.

«Я помогу вам упасть со стула», – предложил муж Саша. Еще не муж, конечно.

«Это не имеет смысла», – сказала Надя.

«Зато будет весело».



«Мне и здесь весело».

Он не был хулиганом. И вульгарным не был. И пьяным. Это очень редко просто бывает, когда хочется так обнять человека сразу, чтобы забрать его себе. Нет, у детей это часто. Но ненадолго. А у взрослых – редкость, потому что перед объятиями есть всякие обстоятельства. Потом выясняется, что они не имели никакого значения и что надо было обнимать, бросать, бросаться…

У мужа Саши просто не было обстоятельств. Он сказал Наде, стоящей на стуле: «Я чистый как банный лист».

«А я – нет», – сказала Надя. Надежда Михайловна. Бывший старший научный сотрудник. Теперь немножко доцент и руководитель проектов. Всяких никому не нужных проектов.

Он так удивился, муж Саша, что обнял Надю за ноги. Лицо к коленям, щека к колготкам. Ну и снял со стула. Аккуратно.

Воспитание настаивало на том, что до́лжно крикнуть: «Как вы можете?! Что вы себе позволяете?!» Но организм временно попал под дождь. Организму залило водой все органы, системы, схемы и соединения. Неповрежденным остался, как ни странно, ум. Ну или что-то похожее на ум, что-то внутриговорящее.

Внутришепчущее. Внутрипоющее.

Чужой мужик. А нос, собственный, свой, уже в его пиджаке. Свернулся немножко набок. Носу неудобно. Но все остальное – дома.

Не страсть. Не любовь. Просто – дома. Это у всех так бывает?

Надя спросила у Натальи Борисовны:

– Это у всех так бывает?

Теперь только спросила. А она (усы! Усы! Можно их хотя бы красить, что ли? В блондинку?), она прямо лицом просветлела, глазами. Не карие вишни не мигали и слезились, а почти по-Касиному – рассвет в Сахаре. Только не в блеклость рассвет, а в яркость, в наглость его оттенок был.

– Дома? – Она усмехнулась. – Я с Мишей каждый день как в бою. Как в строю. Я как на параде Победы. И ненакрашенной меня никто не видел! И под ноги ему я сама бросилась…

– А перелом? А перелом до броска уже был? Специально? Это ж больно как…

– С ногой повезло просто! Сказочно повезло! Случайно вышло, но как повезло… До сих пор на погоду крутит. Я прихрамывать начинаю, а Миша умиляется. Я к старости с палкой буду ходить. Уже запланировала себе одну. Приглядела даже. Но тут – туфли. И туфли мне захотелось больше… А Витасик? Он… Витасик?..

Между. Между жизнью и нежизнью. Между палочкой и туфлями. Между всеми. А всех – нет…

– Глубоким инвалидом, Надя. Глубоким! Мы не справимся. Мне шестьдесят…

– Больше пятидесяти не даешь, – автоматически, не умом, телом ответила Надя.

– Да. В пенсионном фонде не верят. Просят удостоверение. – Тоже автоматически. Наталья Борисовна запрограммирована на комплимент не хуже, чем компьютеры Билла Гейтса. – И Мише… Ему…

– Я знаю, сколько Мише.

– Ему лучше умереть. Врач сказал, что ему лучше умереть.

– Михаилу Васильевичу? Зачем?

– Тьфу, дура какая! Мише лучше жить, потому что я без него – никак. Мне без Миши, знаешь… Палку я присмотрела, чтобы ему… – Наталья Борисовна заплакала.

Учись, Надя. Лицо сразу детское, нос шмыгает соплями, кожа натягивается солью, ни одной морщины. И реки, реки теплой домашней воды. Пригреть! Спасти! Обезвредить!

– Значит, умереть лучше Витасику? – уточнила Надя.

– Дом инвалидов. Или вы готовы? Ты и муж твой… Саша?

Не готовы. Не готовы. Не готовы.

Еще стоя рядом со стулом, еще не оторвав нос от пиджака, Надя сказала ему: «Детей не будет. Я их брошу. У меня – гены. Мне нельзя. Ладно?»

Он сказал: «Ладно. Да. Пусть…» Еще сказал: «Посмотрим».

И вот теперь гены – да. Надя, добрая, хорошая, подельчивая, послушная, взрывная, но отходчивая, еще красивая, еще почти честная (мало, мало приходилось врать; диссертации как бизнес – не в счет). Надя – вся прекрасная такая, как для внутреннего, так и для внешнего употребления, в собственной душе видела собственное омерзительное, подлое, жуткое, глухое, упрямое согласие. «Лучше умереть. Ему лучше… Не возьмем. Лучше… Витасику лучше умереть…»

А Севик прислал эсэмэс. Долетел, значит, приземлился. А в эсэмэске было: «Забудь. И удивись».

Да. Это из старого. Надя забирала Севика из детского сада.

«А кем я буду на утреннике, как ты думаешь?» – важно спросил он.

«Волком». У Нади в кармане пальто уже были слова, которые надо выучить «быстро и срочно».