Страница 25 из 38
И уж конечно, вряд ли она ожидала увидеть огромную воронку в цементном полу посреди гаража, инструменты, половина из которых носит явные следы действия огня, и совершенно обгоревший потолок — видимо, полыхнуло при старте. В углу оранжевые языки пламени весело лижут стопки старых газет, подбираясь к канистрам с растворителем.
Она спотыкается о свои чемоданы, падает на мусорные баки, она кричит, зовет нас, не понимая, что случилось, но предполагая, как всегда, самое худшее, что-то совершенно ужасное, непоправимое, какое-нибудь невообразимое несчастье, заранее паникуя. Торт, который она купила по дороге, летит на землю, она, не видя, задевает его ногой, пачкает в креме чулки, волосы у нее растрепались…
И в этот момент появляемся мы, мой отец и десятилетний я, наша машина вдруг просто возникает из ниоткуда, и с занятой мной удобной наблюдательной позиции я вижу то, чего тогда видеть не мог. Вижу то, что видела мама: как вылезает из машины ее мальчик, ее маленький, с худенькими ручонками, сыночек. Вижу отца, он еще не вылез, еще там, внутри, еще улыбается. Потом он тоже выбирается наружу, и в тот же миг эта дурацкая конструкция разваливается. И я понимаю, почему плачет мама. Отец — нет. Лицо у него застывает, он напрягается — из-за мамы, вообще из-за всего происходящего, обычно бы меня это задело, но сейчас я тоже не понимаю, чего она плачет, и я тоже сурово хмурюсь на нее — в меру своего возраста, и она, кажется, замечает мой взгляд, прижимает меня к себе, и на щеках у меня остаются ее слезы и следы помады, а я смотрю на нее, на ее свитер с кошками и думаю: «Ну пожалуйста, мам, ну хоть разочек возьми себя в руки, почему ты не хочешь, чтобы папа увидел тебя такой, какая ты бываешь, не такой, как всегда, не такой, как сейчас». Она поднимает на меня глаза, и перед ней еще один отец, уменьшенная его копия, и она начинает рыдать еще громче — не знаю даже, понимает ли она сама, из-за чего. В школе мы читали об одной женщине, которая упала в яму и не могла выбраться, и жители города пытались ей помочь, но у них ничего не получалось, мало-помалу они начали расходиться, и в конце концов ушли все, а она так и осталась там. Это уже потом по телевизору начали показывать рекламу с людьми, выглядывающими из окон в потеках дождя, ту, где рекламировалось средство от подобного болезненного состояния — не знаю, правда, чего — мозга? Души? Сердца? Уже потом я привык помещать мать в аккуратную коробочку с табличкой и диагнозом, где она и оставалась, удобно уложенная и классифицированная, но сейчас я просто снова вижу, как она плачет, слышу ее душераздирающие рыдания и всхлипы, ножами вонзающиеся в меня. Это была какая-то безымянная, стихийная, первобытная сила, все сметающая на своем пути, и я не мог понять, откуда она берется, почему так необходима маме и так злит отца. Я могу теперь только гадать: может быть, для нее это был своего рода мост, соединяющий то, что есть, с тем, что могло быть, с тем, чего больше нет, с тем, чего не было никогда? Не могу сказать, что мне становится легче, но, по крайней мере, хоть какое-то объяснение.
Пиксели МИВВИ тоже выстраиваются в слезливую гримаску, она загружает подпрограмму плача и начинает тихонько пошмыгивать нарисованным носиком — видимо, из солидарности. Но тут Эд громко пукает, и все перерастает в фарс. МИВВИ хихикает сквозь всхлипы, я тоже давлюсь смехом, и, наконец, не сдержавшись, МИВВИ закатывается так, что система чуть не вылетает. В очередной раз Эд спасает положение.
24
Вызов из диспетчерской.
— Какого черта? — говорю я.
— Это Фил, — отвечает МИВВИ. — Не бери, пусть сбросится на голосовую почту.
— Без тебя знаю. Нашел время звонить. Придурок.
— Не в этом дело. Ты ведь в хроноцикле.
— А я о чем? У меня, считай, выходной. Он что, все босса из себя строит? Сейчас я ему выскажу.
— Нет. Не отвечай. Речь не о том, придурок он или нет. Я же говорю: ты в хроноцикле. Если ты примешь звонок, значит, ты всегда его принимал. Всегда принимаешь. И это будет еще одной вещью, за непротиворечивостью которой нам придется следить, которую придется повторять снова и снова. И кто еще знает, какие тут могут возникнуть осложнения.
— Хайнлайн всемогущий, — говорю я. — Как бы я без тебя жил?
— Долго бы не протянул, — отвечает она, позволив себе слегка улыбнуться.
Следующий прорыв у отца случился, когда мне было шестнадцать. МИВВИ смотрит на повзрослевшего, возмужавшего меня, облик которого разительно отличается от меня нынешнего.
— Эй, да у тебя были мускулы! — удивленно замечает она.
— Заткнись ты ради Бога.
На тот момент в нумерации прототипов мы добрались до УМВ-21. Все предыдущие запуски — УМВ-3, УМВ-5, УМВ-7, 9, 11 и так далее — обернулись неудачей. С каждой новой моделью под нечетным номером происходило тоже что-то новое, чего мы никак не ожидали. Мы проводили в гараже часы, дни и годы, дорабатывая и улучшая конструкцию, но все было напрасно: дело всегда кончалось крахом. Выяснить, что произошло, оказывалось несложно. Чего мы никак не могли понять, так это почему так происходило.
— Сосредоточься. — Отец стоит у доски с мелом в руках. — Мы найдем решение. Мы просто должны его отыскать.
Убеждает он в основном себя самого. Что касается меня, я жду не дождусь, когда смогу вырваться отсюда. Подняться по ступенькам, выйти из дома, начать жить собственной жизнью. Или просто быть как все другие подростки. Или что-нибудь еще — что угодно, только не стоять здесь и не смотреть на отца. Я вырос, разве он не видит? Я перерос его самого, причем давно — уже года два как; я перерос свою семью. Мы уже столько корпим над всем этим, с моих десяти лет, и да, иногда бывало здорово, но к чему мы в итоге должны прийти? К чему движется наша работа, какая цель, какое будущее ждет нас, нашу семью?
— Нужны еще исследования, — все время говорит отец. — Нужно больше данных.
Однако линия его поиска начинает все более и более походить на движение ощупью. С мамой последний год все обстояло более или менее неплохо, но дальнейшего прогресса пока не видно, наоборот, в какой-то степени начало даже становиться хуже, появилось то, чего раньше не было, новые способы доводить отца и себя, новые поводы для еще более душераздирающих, рвущих душу на части истерик. Иногда она исчезала в своей комнате вечером пятницы и не выходила все выходные, а в понедельник утром вдруг объявлялась как ни в чем не бывало. С этим можно было жить, можно было уживаться, но в свои шестнадцать я чувствовал себя стариком, чувствовал, что устал от всего, от все новых и новых моделей, от жизни наугад, на ощупь, от шараханий то в одном, то в другом направлении. Я ощущал, что застрял в обыденности, я видел, к чему все шло, и не хотел себе такого будущего.
В тот год, последний наш год как единой семьи, в голосе отца с какого-то времени зазвучали новые, не слышанные мной раньше нотки. Он разговаривал со мной все в том же ворчливом тоне, словно я мог в любой момент сказать или сделать что-то, что вызовет его раздражение, но какая-то неуловимая перемена произошла с тем, что он мне говорил, какие вопросы задавал. В каждом из них чувствовался другой, вложенный, свернувшийся внутри предыдущего, тщательно скрываемый от меня и, возможно, отчасти даже от самого себя. Это были уже не задачки, не наша с отцом игра, не обучение помощника. Это было нечто большее. Его интересовало, что я думаю. Он на самом деле спрашивал меня.
— Считаешь, тут что-то не так? — услышал я однажды, копаясь в панели управления.
— Кольцо Нивена дало трещину. Нужна сварка.
— Нет, я не о том. Я про теорию.
— В смысле?
— Моя теория — может быть, дело в ней? Может быть, я ошибся в расчетах? Может, все вообще не так?
Отцу понадобилось мое мнение. Он признавал, что не все на свете знает и понимает, что есть вещи, в которых он не разбирается, которые ставят его в тупик, заставляют его нервничать — на этой его работе, в этой стране, в этом городе, таком далеком от центра мироздания и таком близком к нему. Отец спрашивал, готов ли я взять на себя часть ноши, готов ли помочь ему, готов ли я продолжить отсчет.