Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 73



Островная ночь: невидимые сады Как гончая пластается и реет, растягивая в лакомом броске суставы, позвонки и сочлененья, плывут они, самоуправный звук, в противотоке времени — кружат зеленым дымом над путевым пристанищем дождя, который не раскроет свой потайной, хрустальный свой ларец. И в этом незапятнанном броске мир нежен и распластан, и даже редкий буйный пешеход — звереныш, отколовшийся от стаи, — приглажен и витает в облаках. В порозовевших мириадах окон, разросшихся за лето, — ни нежности, ни страсти, ни вопроса: их сновиденья не творят богов из горделивых чисел, гиппогрифов над колыбелями сомнамбул-ножниц из белогривых шести струнок — тех скакунов, посаженных дождем на краткий ключ, под ласковое пламя. Окно в огне застыло и царит над непроглядной кромкою державы, как бы ведя подспудную игру с клеймом на чаше, погребенной в дюнах. Не взмыть парчовой тяжести окна многоголосыми колоколами, и стойкость этого шатра в нелепых знаках вечного изгнанья, как статуя, влекомая рекой, ветшает, стачиваясь, истираясь или язвя над славой, взятой в долг. Лишь сокол, не захлестнутый водой, распростирает желтый холод лёта — нежданно пробуждающийся рокот дождя, который смоет все следы, умножив рукописные отметки пресыщенности, гнева и презренья. Прямое исступление воды, ее кипенье, ищущее взрыва, и рокот по дырявой черепице внушающего страх особняка. Даруя ветру круг за кругом, сокол отсрочивает свой последний дар — тугое пламя, желтый холод лёта. И заперт сад с немой заставкой, тайнописью бреда. О вкрадчивость сама, богиня моря, покинь, наяда, свой безмолвный грот, пролей в него дождем свое безмолвье, которое накроет снегопад, как цвет захлестывают сновиденья. Погибший цвет, горчайшая чешуйка, обертка, хрустнувшая под рукой, — в своих мирах, преображенных страстью, останьтесь, тени, сбросившие плоть и навсегда застывшие на грани между рекой и эхом. Светильники зеленых насекомых безмолвно поглощающий фонарь. Их прах, короткий точно гнев безусых, гнетущее безмолвье пируэтов, которые вычерчивает прах, — развеиваются, преображаясь в чешуйки и обласканные лица. Еще бесплотный, мрамор прославляет усталость, словно черные квадраты летучей высоты. Бессмертный очерк выточенной лани — зеленый, темный с золотом комар — выводит ноту на незримой флейте. Оборки подхватившая вода о чем-то грезит в простодушных скалах, переплетаясь со встающим молча зловещим дымом. О, вкрадчивая, помнишь ли того несчастного в твоих сырых аллеях — оленем обращенного юнца{5}, который ночью обирал куртины, танцуя на весах ночной воды? Заиндевел его предсмертный выкрик А искуситель, разъяренный пес, увенчанный мертвящими огнями, — само проклятие и сам огонь! — скользил между заснеженной скалою и черной зеленью бесплодных лиц, касаясь медленных и сладких капель на снятой шкуре с вьющимся дымком. Слабейший луч угадывает самый дальний профиль. Так нежен каждый блик, переплетая ветра с почти забытою водой. Фонтан, обломленный по рукоятку. Какой недолговечный, хрупкий свет! Твои дворцы круглятся куполами, твой важный сад и вымокший оркестрик вбирают воздух легкими чужих. А скакуны в подводных городах вбирают ласковую лесть, слепые носильщики моллюсков и лимонов. Не ваши снасти бездыханных скрипок умчат богиню-ночь. Не видно ни людей, ни облаков, когда сады неспешно поднимают еще некрепкий голос соловья нанизывать карбункулы полудня — и катят воды гибельной реки. Фиалковое море ждет рожденья богов: родиться — несказанный праздник, двойной кортеж с тритонами в венцах. Не шевельнутся ни вода, ни воздух: счастливый страх, рождение столицы, почти забытой. Темный черновик сплетенных раковин и виноградин следит за тем, как пленников ведут погибельным туннелем — далекий отзвук радужных эфебов, грусть ангелов, ветвящиеся флейты и гаснущее эхо их цепей. Взойдите же, нагие, на мраморные ложа, чтобы запомнить, как толпа чужих, кружение столиц, струение садов, лиловый свиток волн, когтящий свет, недолговечный и точеный воздух — зверьков неподражаемого сна. Или, клинок архангельского света, ты предпочтешь остаться в щедрой песне, истаивая тучей в зеркалах и затаясь меж озером и гребнем? Неистощимый свет, преследователь бронзового тела, кристалл, упроченный огнем, нам шлет к утру собрание росинок И нежен мир, и человек распластан, как дождь, в котором проплывают кони, цветет жасмин, зевают облака. И строй даруют боги, и забвенье и отделяют зелень от воды. Но та последняя святая ночь не позабудет рыбу в смертных ранах рубиновых крючков и моряка с его нежнейшим прахом и розовой гордыней. В бокалах и подсолнухах все меньше прощальной невозвратной высоты, уходит нотописное наречье, шифровка кенаров и антилоп с их нежной меткой и сторожкой шеей. Короткий и лучистый караван вдоль лакомых коллекций земляники, фарфора и бамбука со знаком журавля — точеной, огненною, золотой, промокшей и укачанною птицей. Граница этих лаковых садов — небесный свод, который разрисован всем, что рука так ласково сотрет. Часов и дней высокое мерило. Куранты бьют и навевают сон, укрытые песком и голубями. Прикосновенье вековечных мхов, оборки шелковистого прибоя, которым правит дальняя планета дыханием звончее серебра. Взмывает в хоре безутешный голос. Сплетают нимфы фацию и гибель и Бога мелкой моросью кропят. Танцует свет и затмевает облик Опять проходят сумерки и флейты и по ветру развеивают смех. Вступившие цимбалы разгоняют ночных зверей, осыпанных дождем. Сливаются с притворно тихой тенью топорные животные на камне, массивные шандалы, и виновный металл, и беглый звук витых рогов. И, расщепляя провозвестник-лук, прозрачное звучанье замирает. Смолкает золотая зелень флейт, прервав гирлянды антилоп из снега и краткий шаг, грозящий облакам. Быть может, град, во сне вооруженный, идет потребовать у высоты свое лицо или хотя бы рану? Танцует свет и примиряет вновь сынов земли с надменными богами, чтоб в общей их улыбке возвестить непобедимость вездесущей смерти и ясное спокойствие зари. вернуться