Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 41



ЗООМАГАЗИН

На последней улице последнего городка Европы — зоомагазин — в последнем доме. Одна витрина глядит на канал и в поле, другая выходит к ратуше и собору. В той, самой крайней, что на канал и в поле, выставлен белый какаду на продажу. Не знаю точно, сколько живут попугаи, но этот видел Кортеса и Дрейка. А в той витрине, что поближе к собору, сооружен аквариум два метра на два — в этом аквариуме нечто вроде тропического рифа, водоросли, актинии, моллюски и рыбки, рыбки. Королева аквариума туманносетчатокоралловоголубая стоит две тысячи марок — какое движение, приливы, отливы, моторчик работает, бьет ключом стихия. А за углом, где какаду в старинной клетке, все уже потемнело… Только канал, только туман с поля… Белый какаду вспоминает Дрейка и засыпает, потом просыпается и вспоминает Кортеса, потом что-нибудь еще, вроде гибели «Великой Армады»… Последний из последних в последнем окне Европы.

ПО ШПАЛАМ

Поздним августом, ранним утром, Перестуки, гудки, свистки. На балтийском рассвете мутном то, что прожито, бьет в виски. Деревянный дом у вокзала, тьма заброшенных фонарей, тут вот молодость разбросала лапу, полную козырей. Вот и кончились три десятки самых главных моих годов, до копеечки, без оглядки… Ты так думаешь? Я готов здесь остаться в глухих завалах, точно выполнив твой завет, и на этих прогнивших шпалах изумрудный горит рассвет. Атлантической солью дует ветер Балтики и тоски, на перроне меня целует, словно у гробовой доски. Только Оливисте в тумане пробивается в небеса, ничего не скажу заране — лишь послушаю голоса перестуков, гудков, сигналов, где-то катит и мой вагон, и на этих прогнивших шпалах изумрудный горит огонь. Я был молод, и ты был молод, Старый Томас, я старый пес. О, какой на рассвете холод, этот август — почти мороз. Здесь под зюйдом моя регата разбивала волну о киль, это было тогда когда-то и ушло за полтыщи миль. И пришла, наконец, минута — ноль в остатке, бывай, прощай, только, все-таки, почему-то я скажу тебе невзначай. Где-то там намекни, явись мне в страшном августе, в полусне, раньше смерти, но выше жизни, брось поживу моей блесне. Золотою форелью первой и последней, и здесь беда… Бледной немочью, черной стервой падай в Балтику навсегда. Но не трогай стигматов алых, все иное — пусто клочок, ведь на этих прогнивших шпалах изумрудный горит зрачок.

ВТОРОЕ ОКТЯБРЯ

Открываю шторы — Октября второе. Рассветает. Что вы Сделали со мною? Темная измена, Пылкая зарница? «Оставайся, Женя», — Шепчет заграница. Был я семиклассник, Был полузащитник, Людям — однокашник, Чепухи зачинщик. Был я инженером, Все мы — инженеры. Стал я легковером Самой тяжкой веры. Фонари темнеют, Душу вынимают, Все они умеют, Но не понимают.

ВЕСЬ ДЕНЬ ДОЖДЬ…

Целый день неуемный дождь над заливом, Бьет с небес по лаврам, акациям, розам. Чуть устанет и — с минутным перерывом — начинает, усыпляет, как наркозом. И приходится сидеть мне у веранды и глядеть, как волны, точно мериносы, всей отарой выбирают варианты: сдать руно — как будто выплатить партвзносы. Этот блок большевиков и беспартийных мне понятен, и я сам оттуда родом, только луж овальных, круглых, серповидных стало больше, и глядят они болотом. Что же делать? Надо, стало быть, сушиться, натянуть фуфайку, выпить рюмку, и с дождем, выходит, можно нам ужиться, влиться в струйку, вытянуться в струнку. А всего вернее, может, затвориться, пусть лукавит, соблазняет и лепечет, что подмочено — уже не состоится. Дождик знает, что там чет, а что там нечет. В этот бред, капель древесную, дремоту он подбавит два-три слова, две-три капли, засыпание, забвенье, позолоту: как бы, будто, словно, славно, вроде, вряд ли…

«Пополам раздвигая легкотяжелую штору…»

Пополам раздвигая легкотяжелую штору, я от ненависти к зазеркалью опускаю глаза. Что хочу я припомнить, что пришлось бы мне к сердцу и впору — бесприютная тьма и заката вчерашнего полоса. Почему-то нельзя эту штору задернуть на сутки, надо злобно глядеть в неприметный и жалкий пейзаж, в бестолковую заумь, расцветающую в рассудке, отбивая стопою почти олимпийский мандраж. Как в замызганном клубе экран разбухает от пятен редких райских видений — они ведь бывали и там, все равно вид реальности вымышлен и неприятен, неопрятен всегда и особенно по утрам. Как затворник я перебираю размытые тени — то дубовую Англию, то расстроенный римский фонтан, вот и речка Фонтанка обмывает у спуска ступени: среди всей этой челяди я меценат и тиран. Потому что уже ничего не привидится внове, кроме утренних сумерек и городской суеты, потому что предельно насыщен раствор пересоленной крови, и едва пробивается день, в заоконные рухнув кусты. Потому даже луч твоего зодиака надо мною не властен, а только сулит свою жуть, потому-то у собственной жизни в ногах я дремлю, как собака, и пытаюсь во сне ее теплую руку лизнуть.