Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 75 из 98

Анна-Мария налила ему и себе коричневато-красного вина из бутылки, наклонно лежавшей в корзине.

— Вы, мадам, поняли меня! Какая досада, что нельзя сейчас пойти потанцевать! Где бы ты ни был — всегда жалеешь, что ты не в Париже. Хотя Париж сейчас уже не тот… У вас дивное платье, мадам, от какого портного?

Лейтенант млел, он был даже несколько краснее обычного. Селестен поднял бокал.

— За здоровье Анны-Марии! — провозгласил он.

Лейтенант вскочил с места, схватил гвоздики, которыми был украшен стол, и, став на одно колено, протянул их Анне-Марии:

— Сокровищу, которое генерал прячет в своей крепости! Ах ревнивец!

— Хуже всего то, что вы правы… — Селестен бросил на Анну-Марию уже знакомый ей быстрый взгляд, и у нее вдруг появилось такое ощущение, словно она застигла кого-то в комнате, которую считала пустой.

— Сокровище идет спать, — подчеркнуто весело сказала она.

Эти два человека будили в ней чувство безотчетной тревоги, как если бы она очутилась ночью на пустынной улице лицом к лицу с неизвестными… Что они намереваются сделать?.. Ускоряешь шаг и хочешь только одного: чтобы появились прохожие. Денщик и его товарищ не могли выступить в роли таких прохожих, они сами принадлежали к тем, кто вызывал в ней тревогу.

— О нет! — взмолился лейтенант. — Не покидайте нас!

Но Селестен промолчал.

Войдя в свою комнату, Анна-Мария тут же заперлась на ключ и прошла в туалетную с тайной мыслью удостовериться, что там никого нет. Разумеется, там никого не оказалось. Анна-Мария подумала о двери, спрятанной в гардеробной, в глубине стенного шкафа с красивыми резными дверцами, составлявшими гордость Селестена. Сейчас Анна-Мария прекрасно обошлась бы без этой двери. Подумать только, что там, за всеми платьями, скрыт ход на крутую лестницу, спускающуюся в подземелье… Гардеробная не запиралась; вероятно, нет ключа и в той потайной двери. Пошарив в глубине темного шкафа, она нащупала ручку, попробовала повернуть ее. Дверь тотчас же поддалась, будто смазанная маслом. Анна-Мария медленно вернулась в комнату, села на кровать: «Глупо…» И все-таки она была настороже. Вокруг стояла ночная тишина. Между перламутровыми волнами гарриги чернели темные провалы. Анна-Мария разделась… Легла. Горели все лампы, а когда положено спать, в ярком свете есть что-то недозволенное. Белая ночная рубашка, застегнутая по самое горло, скрещенные на груди руки, туго заплетенные косы по плечам… казалось, Анна-Мария не сама так легла, а ее положили на эту огромную кровать, среди простынь и кружев, подсунув под голову груду подушек.

Прошло, вероятно, много времени, час, два, а может быть, и три… Ее не удивил мышиный шорох в гардеробной, не удивила и тихо приоткрывшаяся дверь. Только сердце заколотилось так, что, казалось, вот-вот разорвется. Вошел Селестен. На нем были брюки для верховой езды и грязные сапоги.

— Все-таки разбудил, — сказал он, — как я ни старался не шуметь…

Вот он у кровати, прямой и вздрагивающий, точь-в-точь чистокровный конь, который косится глазом на что-то пугающее его.

— Как видите, я не сплю…

Он повалился со всего размаху на кружева постели — грязными сапожищами на эту ослепительную белизну… Пьян? Нет…

— Вы не хотите раздеться? — спросила Анна-Мария, не сделав ни одного движения.

Он повернулся, скатился на пол — не упал, а скатился — и начал с трудом стягивать с себя сапоги. Анна-Мария видела только его черную голову вровень с краем постели. Он пыхтел и чертыхался. Но вот он наконец встал, босой; раздевается, разделся, лег.

— Зачем ты надела эту монашескую рубашку? — Селестен не прикасается к ней, не смотрит на нее, он весь пылает. — Тебе понравился Лоран?

— Опасный сумасброд.

У Селестена вырвался короткий, звучный смешок.

— А я тебе нравлюсь?

— Я в твоей постели.

Селестен ответил не сразу:

— Ты жестока.

— Почему? Я вовсе не жестока. Мне надо будет вернуться в Париж.

— А… Почему? Ты собиралась остаться на неопределенное время…

— Мы никогда не касались этой темы. Не помню, чтобы я когда-нибудь говорила о времени.

— А сейчас заговорила. Почему ты хочешь уехать?

— Я работаю, ты же знаешь. И жду писем.





— Не скажешь ли от кого?

— От детей.

Наступило долгое молчание.

— Я не знал, что у тебя есть дети.

— Откуда ты мог знать?

Свет все горел. Селестен протянул руку и потушил его; и тут же за широкими окнами появилась гаррига во всем своем перламутровом великолепии, и кровать, которую едва прикрывал сумрак комнаты, вдруг очутилась на самом берегу этого океана.

— Птичка моя, — сказал Селестен, и казалось, что голос его угас вместе со светом, — не бросай меня! Я не могу жить без твоей белой груди. Когда я думаю, что тебя не будет со мной, что ты будешь где-то кому-то улыбаться, я готов убить тебя, Анна-Мария!

— Зачем ты это говоришь?

И снова, как недавно в столовой, Анна-Мария ощутила рядом с собой присутствие какого-то чужого, неизвестного человека.

— Радость моя, — говорил чужой человек, — ты слишком вольная пташка. Я вынужден запереть тебя. Когда человеку моих лет нужна одна-единственная женщина, и только она, он не отпускает ее. Если только она действительно ему нужна. А ты мне нужна… За десять дней я превратился в маньяка. Опасного маньяка. Ты мой порок. Ты не любишь меня. Я уже старик. Скоро на ногах у меня вздуются вены, кожа у меня сохнет… А у тебя самая прекрасная в мире грудь. Я не отпущу тебя.

Опасный прохожий, ночью на безлюдной улице… Как хочется, чтоб появились люди… Придав твердость голосу, Анна-Мария спросила:

— Не собираешься ли ты заточить меня?

— Заточу. Именно это я и собираюсь сделать.

— Ты что, не в своем уме?

— Нет, в своем, пока не заходит речь о тебе. Ты моя единственная мания, я схожу с ума по тебе…

— Мы поговорим об этом утром.

Анна-Мария повернулась на постели, отодвигаясь как можно дальше от лежавшего рядом пылающего тела. Селестен схватил ее, обвил руками. Теперь они боролись…

— Успокойся, — твердил он, — успокойся, радость моя, успокойся…

Было совсем светло, когда Селестен проснулся в измятой, скомканной постели. Анна-Мария исчезла. Селестен мгновенно схватил свою одежду и скрылся в стенном шкафу гардеробной. Словно испарился.

Он выскочил из башни и появился во дворе с быстротой, достойной фокусника. Анна-Мария сидела рядом с Мартой на пороге кухни и лущила горошек. Кто угодно, первый встречный, пусть даже эта колдунья, лишь бы не оставаться одной на безлюдной улице с опасным прохожим. За час, что они просидели друг подле друга, Марта не проронила ни слова. Должно быть, для нее Анна-Мария была грешницей, исчадием ада. Каким она сама была для Анны-Марии. Селестен с синими небритыми щеками ни словом не обмолвился о том, как легко и отрадно стало у него на душе: ему почудилось бог знает что… А она тут — живая, со своими туго заплетенными косами, тонкой талией, помогает старой Марте лущить горошек. Они сидели вдвоем. Машины лейтенанта во дворе уже не было.

— Мадам очень плоха, — сказала Марта, когда Селестен подошел к ним. — Надо бы позвать священника. — Она продолжала лущить горошек, не поднимая головы.

Селестен поспешно вернулся в дом. Тогда Анна-Мария отодвинула горошек, отряхнула юбку и тоже побежала к дому. Перескакивая через две ступеньки, поднялась она по винтовой лестнице. У себя в комнате вытащила чемодан и стала укладываться. С чемоданом в руках она заставила себя спокойно спуститься по лестнице и войти в зал. Там стоял Селестен.

— Мама умерла, — сказал он.

Он был побрит, в пиджаке.

Анна-Мария поставила чемодан.

— Чем я могу вам помочь?

— Ничем. Рене едет в Авиньон.

— Он может захватить меня с собой?

«Кожа у меня сохнет…», — вспомнила Анна-Мария его слова. И это правда. Ей стало до боли жаль его: он невыразимо страдал.

Чтобы избежать разговора с денщиком Селестена, Анна-Мария села сзади, и ее трясло и бросало из стороны в сторону. Рене гнал машину, и они доехали до Авиньона в рекордный срок. Анна-Мария вышла у вокзала и направилась в справочное бюро. Как раз вовремя, идет посадка! У кассы народу немного, можно не спеша пройти на перрон. Когда Анна-Мария поставила чемодан, чтобы вынуть из сумочки билет, она вдруг вспомнила: на этом же самом месте она когда-то сделала тот же самый жест… Но тогда был вечер и на вокзале было пусто. Она поставила свой чемодан на пол, совсем как сегодня; чей-то голос за ее спиной произнес: «Простите, мадам…» Немецкий офицер, лощеный, при оружии, в сапогах. Остановившись как вкопанный и не спуская глаз с чемодана у ее ног, он повторил: «Простите, мадам…» И в третий раз: «Простите, мадам…», что, должно было означать: «Ставить чемоданы в проходе не полагается. Французы не знают самых элементарных правил порядка, до сознания этой особы даже не доходит урок, который я ей даю… Простите, мадам…» В ответ Анна-Мария с удивлением осмотрелась вокруг, что должно было означать: «Здесь же никого нет! Места сколько угодно, проходите, пожалуйста!» Но офицер не шевелился, он смотрел на чемодан у ее ног, словно на непреодолимое препятствие; тогда она оттащила чемодан в сторону, хотя ей ничего не стоило его поднять, он не был тяжелым, но это означало: «Могли бы помочь». Офицер, слегка подавшись корпусом вперед, смотрел на нее с усмешкой. Тогда Анна-Мария сказала: «Благодарю вас, мосье!..» — что означало: «Вы невежа!» Офицер, торжествуя, прошел вперед, тусклые огни вокзала преломлялись в его начищенных до блеска сапогах, как в массивных полированных ножках рояля.