Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 32

— Будет тебе, Адриян!

Он повел какой-то рычажок, и грязная, мрачная, может быть, даже страшная его изба наполнилась звуками современного мира. Я почувствовал какую-то удивительную мощь в этом уродливом приемнике.

«Все-таки огромный, должно быть, талант был у человека, — подумал я. — Ведь малограмотный мужик, а собрал такую штуку. Как жалко, что все это так пропало, без толку!»

Загрохотал черемушкинский наш проклятый джаз, и я попросил Дикого выключить приемник.

— Не угощаю тебя, Пал Петров, — сказал Дикой, — харчи у меня неприятные. Иной раз самому противно. Баба померла, жалко.

— Я тебе детали пришлю из Москвы, какие хочешь, — сказал я.

Он даже замычал от радости.

— Вот за это спасибо, Павлуша, — сказал он, — благодарствую.

Впервые он назвал меня Павлушей.

— Я тогда тебе напишу, какие лампы мне нужны и что еще. А то ведь все в обломках приходилось ковыряться.

— Скажи, Адриян, — спросил я его, — а тебе не страшно тут одному спать в этой избе?

Какая-то удивительная печаль охватила меня и жалость к этому человеку, боль за него. Вот он лежит один в темноте долгие ночи, и даже вспомнить ему нечего.

— Бывает страшно иногда, когда о кончине думаю, — легко сказал он, все еще, видимо, радуясь моему обещанию, — но это редко, Павлуша.

— В бога веруешь? — спросил я.

— В бога не в бога, а в высший дух верую. В тонкое вещество.

— Как же это так получается, Адрияша? Собираешь ты такие сложные аппараты, а веришь в разную чепуху.

— Так уж, верую, — уклончиво произнес он, встал и зажег свою маленькую, тусклую, засиженную мухами лампочку.

— Скажи, Адриян, вот жизнь наша уже на закате, доволен ты своей жизнью?

Он походил, потоптался, вздохнул. Я наблюдал за ним.

— У меня жизнь с интересом, Пал Петров! — сказал он вдруг дрожащим от волнения голосом.

— Радио, что ли? — спросил я.

— Да, радио и еще одна штука.

Руки даже у него тряслись: так он волновался.

— Что же это за штука?

— Пойдем, — сказал он решительно, — покажу. Тебе первому покажу.

Мы вышли из горницы, прошли через хлев, где стояла одинокая его скотина, старая дебелая коза, вышли во внутренний дворик, когда-то, должно быть, кишевший гусями и утками, а сейчас пустой, и остановились перед дверью сарая.

Дикой долго возился с ключами, снимая замки. Наконец он открыл двери. За ними было темно и только слышалось какое-то слабое ритмичное щелканье. Дикой пошарил рукой, включил свет. Он сперва ослепил меня, а потом я увидел…

Я увидел ту хитрую машину, которую когда-то мы разломали в баньке. Конструкция была все та же в принципе, но только более сложная, более величественная. Машина была в движении, вращались колеса, большие и малые, бесшумно двигались спицы-рычаги, тихо скользили по блокам ременные передачи, и только слабо пощелкивала маленькая дощечка, маленькая дощечка, маленькая дощечка…

— Помнишь? — шепотом спросил Дикой.

— Помню, — тоже шепотом ответил я.

Дощечка щелкала, словно отстукивая годы нашей жизни во все ее пределы, а также за пределами, вперед и назад, и неизвестно уже, куда катили эти бесшумные колеса…

Мне стало не по себе.

— Забавная штука, — сказал я насмешливым голосом, чтобы взбодриться. — Для чего все-таки она? А, Дикой?





Я впервые назвал его Диким.

— Просто, Павлуша, для движения, — снова шепотом ответил он, не отрывая взгляда от колес.

— Когда же ты ее пустил? — опять же насмешливо спросил я.

— Когда пустил? Не знаю, не помню… Давно, очень давно. Вот видишь, не останавливается.

— Что же это: вечный двигатель, что ли?

Он повернулся ко мне, и глаза его безумно сверкнули уже не под электричеством, а под светом ранней луны.

— Кажись, да, — прошептал он с болезненной улыбкой. — А может быть, и нет. Так что… поглядим…

Владимир Амлинский

Мансур — бунтующая целина

Интернат стоял над разлившейся по весне речкой Чкалдамой.

Река удивила нас внезапным голубым сверканием. Перед этим была только степь, только терпкий запах земли, только жидкий прошлогодний ковыль, только горечь полыни, только блеклое, засохшее оттого, что давно не было дождей, небо — и вдруг эта река, а над нею белый, приветливый, словно бы улыбающийся дом в степи!

Директор интерната Маканов уже ждал нас. С ходу, едва поздоровавшись, Маканов развернул перед нами величественную картину дел, совершенных во вверенном ему целинном интернате. Он засыпал нас цифрами, рассказывал о кукурузе, выращиваемой его питомцами, о птичнике и клубе умелых рук. Он делал это добросовестно, как на отчете.

А дети спали. Был «мертвый час». Мы уважали дела, творимые в интернате, но нам стало вдруг очень скучно… В сущности, нас интересовали дети.

Когда Маканов закончил свою сводку, мы пошли по хозяйствам. Черно, густо блестела на солнце вспаханная земля, и когда мы посмотрели на нее, то поняли, почему Маканов с таким упоением произносил цифры.

Три года назад здесь была такая же рыжая, горькая степь, как та, по которой мы ехали. Совсем юные люди, забывшиеся сейчас в «мертвом сне», пахали и засеивали эту землю… И сами они только начинались, как эта земля, как зеленые листочки тюльпанов, выглядывающие из ковыля, еще ждущие своего дня, еще не засверкавшие алым, горячим блеском.

— Хорошо бы все-таки увидеть детей, — робко заикнулись мы.

— Дети будут, — сказал Маканов. — Будут наши замечательные дети — сыновья и дочери чабанов и пастухов, идущих в наступление на целину.

Мы переглянулись. Чувствовалось, что Маканов читает передовицы газет с особым вниманием и легко запоминает их наизусть.

— В честь гостей дети дадут концерт. Такова уж традиция юных целинников.

Неожиданно к нам подошел высокий, чуть сутуловатый парень лет девятнадцати-двадцати, кивнул нам и обратился к Маканову по-казахски. Парень был явно русский — светловолосый, с чуть вытянутым лицом, с голубыми прозрачными глазами, ясно и устало смотревшими на Маканова.

Мне не раз приходилось слышать, как русские говорят по-казахски: они очень старались, и выговор у них был какой-то округлый, мягкий. А этот говорил по-казахски так же быстро, отрывисто, уверенно, как и Маканов. Я не понимал, о чем они говорят. Но одно и то же имя все время повторялось в разговоре…

— Мансур, — говорил Маканов и покачивал головой. — Ай, Мансур!

— Да, Мансур! Мансур, — подтвердил второй.

Вся торжественность и официальность разом слетели с Маканова. Чувствовалось, что он чем-то не на шутку встревожен. А второй вежливо разделял озабоченность Маканова, но все время чуть улыбался, точно в глубине души не принимал происшедшее всерьез. Но вот Маканов спохватился, что гости позабыты, и повернулся к нам.

— У нас замечательные дети… Но есть и другие… Есть и такие… — Он так и не нашел подходящего слова. Он сурово нахмурил брови, словно показывая нам, что есть дети, которые не могут вызвать у человека ничего, кроме гнева…

— Николай! — позвал он белокурого. — Собери детей в красном уголке. Будет концерт… И чтоб Мансур был…

— Мансур? — Николай удивленно поднял брови. — Мансур не пойдет.

— Как так не пойдет? — рассердился Маканов. — Ты приведешь его. И он будет играть на кобызе.

— Мансур не пойдет, — упрямо повторил Николай. — И он не будет играть на кобызе. Уж я-то знаю Мансура.

— Ты воспитатель или ты кто? — сказал Маканов.

— Я воспитатель, директор, — тихо ответил Николай. — Но Мансур все-таки не придет…