Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 32

Маканов снял с головы тюбетейку и нервно сунул ее за кушак. Жест выражал недовольство. Бархатная черная тюбетейка как бы тушила блеск его маленьких, необыкновенно острых и горячих глаз… А теперь они засверкали вовсю… Маканов сердился. Я, не зная причины, с удивлением смотрел на Маканова. И я видел морщины, резкие, графически четкие на его коричневом, ровно, крепко обожженном солнцем лице, морщины на лбу и переносье и лысеющую, совсем седую голову… Да, видно, нелегкой ценой дались ему эти гектары, и белые постройки, и птицеферма, и все, о чем он говорил вначале так скучно и торжественно. А теперь еще этот таинственный Мансур…

— Ай, Мансур! Какой нехороший, какой нехороший! — с горечью прошептал директор. Но тут же он вновь надел на себя тюбетейку, и лицо его сделалось непроницаемо важным.

— Прошу дорогих гостей в красный уголок…

В красный уголок между тем стайками вплывали девочки в коричневых школьных платьицах и синих шароварах. Увидев нас, они начинали смущаться и смущались долго и упорно, отводя в сторону жаркие раскосенькие свои глаза и бормоча что-то… Мальчишки были мельче, чем девчонки, но бойчее.

— Дети, к нам приехали гости из Москвы, — сказал Маканов. — По нашему обычаю, мы не можем отпустить гостей без угощения… А лучшим угощением будут ваши веселые песни.

— А не бесбармак! — буркнул какой-то мальчишка, настроенный явно скептически.

— Ай, какой нехороший!.. Ай, какой невоспитанный!.. — сказал Маканов и развел руками.

И в этот момент в комнату вошел Николай. Он был один. Без Мансура. Маканов внимательно посмотрел на него и ничего не сказал…

— Ладно, споемте, дети, «Бульме», — сказал он устало и взял домбру.

Я не знаю, что такое «Бульме». Но это слово задорно вырывалось из общего потока, и казалось оно необычайно заразительным, звонким, каким-то вкусным: может быть, это происходило оттого, что я не знал его смысла. Бульме, Бульме! Оно походило на стук весенних капель по крышам. А потом вышла очень полная и рослая девица, туго запеленатая в школьную форму, и невероятно тоненьким голосом, как бы вибрирующим на краю пропасти, вибрирующим, но не срывающимся, спела смущенно, но старательно песню о целине. Она подыгрывала себе на домбре, и Маканов, глядя на нее, оживал и делал что-то губами, видимо, неслышно ей подпевая.

А потом после концерта, взятые в железные, неотвратимые тиски местного гостеприимства, мы сидели на кошме на особом, «гостевом» месте и пили, обжигаясь, густой, подернутый молочной пленкой жира суп — сурпо — и терзали непривычными к этому делу пальцами баранью ногу, выданную персонально гостям.

Я сидел рядом с Николаем, напротив — еще несколько учителей, а у самовара, самого что ни на есть русского, лучистого самовара, восседал Маканов. И я всячески пытался подражать Николаю и тому, как ловко он брал своими тонкими сильными пальцами щепотку лапши, как он ловко, даже изящно обрабатывал косточки, тому, как неторопливо и раздумчиво прихлебывал чай и, наконец, как бы подводя всему этому черту, поставил пиалу ребром, что означало конец чаепития.

Да, мне нравился Николай, нравилось удивительное сочетание русской непринужденности, даже чуть небрежности с азиатской мягкостью, спокойствием, терпимостью. Я ничего о нем не знал… Но он как-то неожиданно вписывался в эту обстановку, с кошмой, на которой, поджав под себя ноги, сидели люди, с тульским сияющим самоваром, с огромным общим блюдом, как бы символизирующим людское братство. Внезапно я тронул Николая за плечо и с восточной обходительностью сказал ему:

— Можно вам задать вопрос?

— Пожалуйста, — сказал Николай.

— А как Мансур? — сказал я. — Как поживает таинственный Мансур? И что вообще он собой представляет… Если, конечно, он не засекречен.

— О, Мансур! — протянул Николай, и улыбка его вдруг стала почти нежной. — А вы бы хотели на него взглянуть?

— Мечтал бы! — воскликнул я.

— Это зависит от Маканова, — сказал Николай.

— Давайте бросимся перед Макановым на колени.

— Маканов этого не любит. Он любит, чтобы все по порядку… — И тут же Николай по-казахски что-то спросил у Маканова. И в вопросе опять прозвучало характерное, отрывистое «Мансур» с ударением на первом слоге. Маканов колебался. Он был явно недоволен Мансуром. Я был уверен, что он откажет. Но при всем его недовольстве Мансуром были, видимо, в макановском сердце какие-то струны, которые мгновенно отзывались на это имя… И, подумав, Маканов произнес какую-то короткую фразу. Он разрешил, Маканов.

Мы шли к таинственному Мансуру вдвоем с Николаем. Мы прошли длинным интернатским коридором, потом свернули в какой-то тупичок.

— Только учтите, вам к Мансуру заходить не стоит.

— Так зачем же мы вообще пошли сюда? — сказал я.

— Вы не пожалеете… Погодите, не торопитесь.





Николай своим ключом открыл дверь и вошел в комнату, где и находился, должно быть, таинственный Мансур. А я судорожно начал изыскивать возможности вести наблюдение за Мансуром извне. Наконец одна из щелей показалась мне подходящей, и я, снедаемый любопытством, прильнул к ней… В конце концов Николай и взял меня для того, чтобы я посмотрел на Мансура.

И я увидел, как Николай прохаживается по маленькой пустой комнатенке, а на полу, поджав под себя ноги (хотя рядом стояла кровать), сидит мальчик лет тринадцати. Прямые иссиня-черные волосы падали на лоб и как бы делили его лицо надвое. И отделенные друг от друга этой черной прядью мерцали большие, широко расставленные глаза, смотревшие на мир сумрачно и очень внимательно.

Какая-то скорбность была в его позе и в этих раскосых больших внимательных глазах.

— Ну, так что, — сказал Николай. Для меня он говорил по-русски. — Ты доволен случившимся?

— Да, — твердо сказал Мансур. — Я доволен.

— Ты доволен тем, что чуть не свел директора в могилу, а меня заставил три ночи провести в седле. Ты, видно, очень доволен этим…

— Нет, этим я не доволен, — сказал Мансур.

— Чем же ты доволен, Мансур Амиров? — сказал Николай. — Скажи мне, не таись. Ведь еще недавно ты относился ко мне совсем не так плохо.

— Я и сейчас отношусь к вам неплохо. Я хорошо к вам отношусь, Николай-ака. И все-таки я доволен.

— Я не понимаю тебя, Мансур.

Мансур задумался. Я видел, как прямые и гордые его брови сошлись у переносья и лицо сделалось вдруг взрослым, суровым.

— Я повидал степь, Николай-ака. Да, я повидал степь. Я соскучился по ней. Я давно уже должен был ее увидеть.

— Разве тебе мало той степи, что за окном? — сказал Николай. — Разве это не степь?

Мальчик снова задумался. Потом он посмотрел на Николая и сказал с какой-то неожиданной усталостью:

— Это другая степь. Я хотел видеть степь своего отца. Я хотел видеть свою степь. Ту степь, что у Байгабула.

— Ну и как та степь? — спросил Николай. — Она изменилась?

— Да, она изменилась, — с тревогой сказал мальчик. — Там много людей, новых людей. Я их не знаю. Много машин. Машины — это хорошо… Но если их слишком много, лошади начинают бояться.

— Лошади привыкнут, — сказал Николай. — Машины никогда еще не обижали лошадей. Ты это знаешь, Мансур.

— Знаю, — тихо, неуверенно сказал Мансур. — Но лошади не знают этого…

— Пастухи объяснят им, — сказал Николай. — Это — уже дело пастухов. А твое дело учиться и играть на кобызе.

— Да, но у меня отняли кобыз, — сказал Мансур.

— Отняли потому, что ты обидел нас. Ты обидел Маканова и меня.

— Ты не понимаешь, что такое степь, — с неожиданной горечью сказал Мансур. — Ты русский, ты этого не понимаешь.

— Я понимаю это не хуже тебя, — твердо сказал Николай. — Степь мне мать и отец так же, как и тебе. Я вырос в степи. Но я же не убегаю в степь, не оставляю тебя одного. А ты оставил меня.