Страница 36 из 152
Топот копыт приближался, нарастал.
Ошакбай поднялся. Громадина бородач на такой же большой гнедой, лошади ехал прямо к нему. Из-под насупленных бровей мстительно поблескивали белесые глаза. Ошакбай быстро вдел коню удила, вскочил в седло и с места пустился в карьер. Прямо под ногой, возле стремени просвистела стрела. Мгновением раньше она могла бы сразить беглеца. Бородач завопил во все горло. Видимо, это был сам хозяин скакуна.
И следующие стрелы не достигли цели. Ошакбай лишь слышал за спиной их зловещий свист. «О алла!
Хоть бы скорее вечерело! Удастся ли мне скрыться в песках под покровом ночи?!»
Из-под копыт коня камнем взлетали жаворонки. Они мгновенно взмывали ввысь и заводили самозабвенную трель. В самый зной они бы не осмелились подняться в воздух, а прятались бы в кустах, в спасительной тени. Жара заметно спала, воздух стал мягок, как хорошо взболтанный кумыс. Шенкеля горели, натертые до кровоподтеков, глаза застилал соленый пот. Грубый, заскорузлый халат, надетый на голое тело, впивался жесткой щетиной в разодранную кожу. Живот впал, присох к позвоночнику. Более суток зубы не ощущали твердой пищи, и только теперь он вспомнил про торсук, болтающийся на боку. Развязал бечевку, достал кусок мяса, начал его остервенело рвать зубами. Понял: заскорузлая верблюжатина. Казалось, во рту было не мясо, а кусок бересты. Скулы свело, в животе заныло, словно там сидел голодный зверь. Ошакбай с досадой выплюнул твердый кусок и запихал себе в рот другой. Попалась конина. Он проглотил ее, не дожевав…
Прямо перед ним неожиданно открылся аул. Сердце от страха подскочило к горлу. В аулах встречаются пустоголовые забияки, которым доставляет удовольствие погнаться за беглецом. Не дай бог нарваться на таких. Но поворачивать в сторону было уже поздно. Ошакбай решил галопом проскочить через аул.
Заметив юрты, бородач позади его завопил: «Аттан! Аттан! Держите!» Выскочило несколько джигитов. Ошакбай понял: стычки не миновать. Неподалеку старуха пряла пряжу, соорудив над головой тень из трех жердей, накрытых шкурой. На всем скаку он вырвал одну жердину, с размаху обеими руками сломал ее о седло, оставив у себя толстый конец. Получилось подобие дубины. Отдохнувший скакун стремительно поднялся на косогор. Ошакбай попридержал его, стал поджидать бородача. Тот, должно быть, понадеялся на свою силу, а может быть, кончились стрелы, так что, вытащив из-под колена дубину, он с ревом бросился на беглеца. Вспыхнула короткая стычка. Ошакбай успел загородить голову жердиной. Дубина, залитая свинцом, опустилась со страшной силой. Ладонь Ошакбая горела, как обожженная, заныло плечо. Бородач по инерции проскочил мимо, и беглец, выиграв момент, поскакал рядом, бок о бок. Испытанным приемом копейщика он ткнул жердиной врага слева в грудь. Удар был неожиданный и сильный. У бородача расширились глаза, закатились под лоб. Лицо его сразу посерело, точно выцветший чапан, и он застыл в странной позе, как от удара копытом. Когда Ошакбай круто развернул коня, то увидел, что противник медленно заваливается набок, скатывается с седла… Ранней весной на деревьях, бывает, нежатся на солнце змеи. Они долго висят вниз головой, цепляясь хвостом за ветку, а потом вдруг медленно срываются вниз, оставляя на дереве дряблые шкуры. Тяжело спадавший с рослой гнедой лошади бородач напомнил Ошакбаю такую змею. Свинцовая дубина выпала из деревенеющих рук, щит отлетел в сторону, а сам хозяин тяжело рухнул на землю. Пустой колчан остался болтаться на луке. Ошакбай поскакал прочь, уводя на поводу рослого гнедого коня…
Остальные преследователи, растерянные, ошеломленные, подскакали, столпились вокруг бородача, торопливо спешились. Послышался скорбный вопль, похожий на плач по мертвому. Никто уже не решался преследовать дерзкого кипчака. То ли побоялись, то ли поняли, что дальнейшая погоня бессмысленна. Такой дорого возьмет за свою жизнь. Погоня отстала, двинулась обратно. С воем, плачем, проклятиями.
Теперь Ошакбай ехал о-двуконь. Попеременно пересаживаясь то на одного, то на другого коня, он ровной рысью продолжал путь. Казалось, не будет конца и края пустынному пространству. Солнце зашло. Из мрачной пучины за горизонтом всплыла полная луна. Ковыль застыл в задумчивости. Безбрежные дали, днем колыхавшиеся волнами, теперь успокоились, погружаясь в сон. Какая-то умиротворенность разлилась по степи. Еще недавно обжигающий зной резко спал, раскаленный пустынный ветер затих, травы смиренно застыли, как конская грива, приглаженная широкой мозолистой ладонью. Нехотя покачивался лишь пырей у щеток скакунов. Только теперь почувствовал беглец страшную усталость. Однако не было видно ни дерева, ни холмика, где бы он мог устроиться на ночлег. На плоской как доска равнине отдыхать опасно. Он покружил еще, высматривая место для лежбища, так ничего и не нашел и спешился. Поводьями узды он спутал, как треножником, коней, уселся на пырей, развязал торсук, пожевал немного мяса. Потом улегся, подложив под голову седло.
Мириады звезд роились над головой. Сердце его сжалось от тоски. Он попытался заплакать, облегчить душу слезами, но слезы не шли. Сердце зачерствело от суровой жизни и горя. Суждено ли ему еще увидеть шумный, славный город Отрар? Суждено ли ему испить воды мутной Арыси и жемчужной Инжу? Ой-хой, все вспомнилось ему: и громадные зевластые сомы, подстерегавшие на отмели у водопоя ягнят; и полосатые дыни, звонко лопающиеся от спелости на бахчах; и дехканин, скрипучим чигирем качающий воду; и зловредные старухи, всю ночь не смыкая глаз сторожащие своих соблазнительных дочерей и внучек; и даже колючки родных мест, которые в детстве занозой впивались в пятки. Нещадный зной родных мест, от которого, бывало, кровь шла носом, был сейчас Ошакбаю милее любой прохлады. Каждый день на родной земле был чем-то примечателен. Многолюдные пиршества будоражили степь. За ними, как правило, следовали борьба прославленных силачей — палванов, состязания музыкантов — кюйши, соревнование ненасытных обжор и зычноголосых жарапазанчи — исполнителей обрядовых песен, представления сыпы, шутов, скоморохов — кызыкчи. А потом бывали еще степные рыцари, щеголи, краса и радость кочевого люда, — серэ! В молодости Ошакбаю приходилось видеть одного…
Однажды отец поднялся спозаранок и всех разбудил: «Приезжает серэ!» Был пригнан скот для заклания, приглашены старики, поставлена — после долгих разговоров — восьмистворчатая белая юрта для редкого гостя. На караульный холм отправили дозорного. Вскоре все было готово к встрече: скотина зарезана, кумыс взболтан в кожаных мешках, кымран — квашеное верблюжье молоко — перелит в чистые тыквенные бутыли. А гостя все нет и нет.
К вечеру вернулся дозорный. Глаза его покраснели от напряжения. «Никого не видать, — доложил он. — Далеко кто-то маячит на верблюде». Отец Ошакбая приуныл. «Как же так? Неужели серэ не пожелал удостоить своим вниманием аул батыра? Неужели проехал мимо?..» Старики зароптали: «Э, времена-а!.. Эдак и с голоду околеешь…» И разошлись по домам. Со склона холма спускался путник на верблюде. Верблюд уныло ревел, и все думали: пастух-верблюжатник. Путник подъехал к аулу, опустил на колени невзрачного молодого верблюда, спешился. Глянули повнимательнее, а на путнике красивый, золотом расшитый чапан, на круглой, мехом отороченной шапке сверкает яхонт. Ба! Да это же сам серэ! Рослый, стройный, с гордой осанкой. Вот те раз! Отец, спотыкаясь, побежал навстречу, учтиво протянул обе руки и, низко кланяясь, повел почетного гостя к просторной белой юрте. Ошакбай галопом помчался звать аульных стариков. Весть о приезде серэ мгновенно облетела все юрты.
— Оу, что это за серэ?! Он ведь должен ехать на арабском скакуне, покрытом белой попоной с кистями, в сопровождении чинной свиты. А этот притрусил на чахлом ревущем верблюжонке!
— Пес его знает!
— А говорили, будто сам Иланчик Кадырхан подарил ему быстроногого тулпара, за которого отдал пять прекрасных наложниц.
— Сейчас даже последняя собака на приличной лошади разъезжает. А этот оседлал паршивого верблюжонка, точно скупердяй-торгаш из Хорезма. Какой срам для серэ!