Страница 29 из 37
Блуждающая отдельно от тела душа; открытая, как бы ждущая свежих гостей яма; приглашение поторопиться... И впрямь — ни сны, ни явь, а так... состояние духа. Очень больного, добавим мы, духа и, как бы стремящегося соответствовать ему, — больного тела. «По телефону б 12 00 бывало позвонишь, и раздается, как из могилы, печальный и густой голос», — записал в дневнике Корней Чуковский, увековечив ненароком номер блоковского телефона... Вот только началось это не в апреле 1921 года, как принято считать, а годом раньше, но тогда прошло незамеченным, в том числе и самим пациентом. Не придал значения мимолетной хвори...
Кажется, не придал ей значения и известный питерский доктор Александр Григорьевич Пекелис. «Впервые я был приглашен к Александру Александровичу весной 1920 г. по поводу лихорадочного недомогания. Нашел я тогда у него инфлуэнцу с легкими катаральными явлениями, причем тогда же отметил невроз сердца в средней степени». Но то, чему не придал значения доктор, заметила — не могла не заметить — мать. «Он исхудал, глаза больные, озлоблен, молчалив более чем когда-нибудь», — взволнованно пишет Александра Андреевна сестре.
Год тем не менее прошел относительно спокойно, не считая голода, от которого страдали все, не исключая и доктора Пекелиса, почти сразу же ушедшего за своим великим пациентом в мир иной. Но подробный отчет о болезни Блока успел составить...
Несмотря на резко ухудшившееся состояние здоровья, Блок не отменяет своего вечера, который 25 апреля устраивал Дом искусств в Большом драматическом театре.
В зале негде было яблоку упасть, но Блок, несмотря на скверное физическое состояние, держался спокойно — в отличие от Корнея Чуковского, который открывал вечер, но получилось это, по собственному его признанию, из рук вон плохо: «Я говорил и при каждом слове мучительно чувствовал, что не то, не так, не о том. Блок стоял за кулисой и слушал, и это еще больше угнетало меня. Он почему-то верил в эту лекцию и много ждал от нее».
Быть может, потому, что чувствовал: скоро — теперь уже совсем скоро — он отступит «в ту область ночи, откуда возвращенья нет», а так как «смерть понятней жизни», то, уходя из этой так до конца и не понятой им жизни, хотел уяснить, что все-таки успел сделать в ней. И успел ли...
Успел, доказывал и ему, и всему притихшему залу Корней Чуковский. Успел... Стоящий за кулисами поэт внимательно слушал, а потом, пишет в своей мемуарной книге Всеволод Рождественский, заметил, ни к кому конкретно не обращаясь: «Как странно мне все это слышать... Неужели всё это было, и именно со мной?
Будто со стороны глядел на себя. Будто дух уже отделился от тела...
Это было его последнее выступление в родном городе. Завершил он его по уже сложившейся традиции стихотворением «Девушка пела в церковном хоре»:
На плече девушки — луч, а на груди автора — белый цветок в петлице. По словам Чуковского, поэт «имел грандиозный успех». Через неделю он уезжал в Москву. Там его ждали с нетерпением, все билеты были давно раскуплены, но ведь он вернется! Все рано или поздно возвращаются... Так, можно предположить, думали, так верили собравшиеся под сводами театра почти две тысячи зрителей, и лишь слышимый одним-единственным человеком
В Москву выехал 1 мая — в сопровождении все того же Чуковского. Остановился, как и в прошлый раз, ровно год назад, в доме специалиста по древним литературам профессора Петра Семеновича Когана. Его жена Надежда Александровна Нолле-Коган встречала Блока на вокзале. Светило солнце, на деревьях лопались почки, но с трудом вышедший из вагона поэт никак не гармонировал с этой победоносной весной. «Где легкая поступь, где статная фигура, где светлое прекрасное лицо? — писала впоследствии Надежда Александровна. — Блок медленно идет по перрону, слегка прихрамывая и тяжело опираясь на палку. Потухшие глаза, землисто-серое лицо, словно обтянутое пергаментом. От жалости, ужаса и скорби я застыла на месте. Наконец Блок заметил меня, огромным усилием воли выпрямился, ускорил шаги, улыбнулся».
Целуя даме руку, успокоил: ничего, дескать, страшного, обыкновенная подагра. А она вспоминала слова из полученного ею в начале года блоковского письма: «Я бесконечно отяжелел от всей жизни». Не просто от жизни, а от всей жизни, то есть от внешнего и внутреннего вкупе...
Едва добрались на автомобиле до дома, ушел в хорошо знакомую ему еще с прошлого раза комнату, лег на диван. Выйдя некоторое время спустя, вновь принялся успокаивать хозяев: просто устал с дороги, завтра он будет иным. Но ни завтра, ни послезавтра, ни третьего дня иным не стал: плохой сон, плохой аппетит, не говоря уже о непрекращающихся болях. Чета Коганов настояла, чтобы он показался доктору, самому лучшему, кремлевскому. Это оказалась женщина Она внимательнейшим образом осмотрела Блока и, как он написал матери, нашла, что «дело вовсе не в одной подагре», а в том, что у него, «как результат однообразной пищи, сильное истощение и малокровие, глубокая неврастения, на ногах цинготные опухоли и расширение вен».
И в таком состоянии он должен был выходить на сцену и читать, читать, читать... За девять дней было шесть выступлений, ровно половина из них пришлась на 7 мая. Тогда-то и произошел инцидент, о котором поведал в своих воспоминаниях Корней Чуковский и с которого мы начали наше повествование. Поэту бросили в лицо, что он мертв, и поэт согласился смиренно, с полным внутренним убеждением: «Он говорит правду: я умер».
В этот день его познакомили с Борисом Пастернаком. Вот Пастернак был жив, он писал стихи, Блок же без обиняков объявил, что делать этого не будет больше никогда Не со сцены объявил — такого рода жесты были ему чужды, — в гостеприимном доме Коганов, когда к нему в комнату однажды утром вошла, услышав кашель и слабый стон, встревоженная хозяйка.
«Блок сидел в кресле спиной к двери, в поникшей, утомленной позе, перед письменным столом, возле окна, сквозь которое брезжил холодный и скупой рассвет... Услыхав, что кто-то вошел, Блок обернулся, и я ужаснулась выражению его глаз, передать которое не в силах. В руке Блок держал карандаш. Подойдя ближе, я заметила, что белый лист бумаги был весь исчерчен какими-то крестиками, палочками. Увидев меня, Александр Александрович встал и бросил карандаш на стол. «Больше стихов писать никогда не буду», — сказал он и отошел вглубь комнаты».
Причина? Когда-то он обмолвился, что не должен писать стихов, потому что очень хорошо умеет делать это, но тут было другое. Ни проблемы с техникой, совершенное владение которой якобы мешало ему, и даже ни проблемы со здоровьем. Другое... Что именно — не объяснил, во всяком случае, тогда. Но он исчерпывающе сделал это еще четыре года назад в письме к матери: «Я утратил остроту восприятий и впечатлений, как инструмент, разбит». Шел апрель 17-го, воспринимать было что, Блок пишет об «истерическом нагромождении событий и фактов», прибавляя, однако, что «безобразное количество фактов только оглушительно, всегда антимузыкально, то есть бессмысленно».
Он часто и разным людям жаловался, что «все звуки прекратились». И удивлялся: «Разве вы не слышите, что никаких звуков нет?» Это был его ответ на вопрос, почему он не пишет стихов.
Не пишет, потому что не слышит. «Писать стихи забывший Блок» — это его собственные слова. А раз нет стихов, зачем жить?
«Делается что-то. Быть готовым. Ничего, кроме музыки, не спасет», — записал он в дневнике еще 4 марта 1918 года.
И вот это таинственное «что-то» сделалось. Музыки нет больше. А значит, ничего не спасет. Но он готов. Он отправляется умирать. Во всяком случае, из Москвы уехал раньше намеченного срока.
Провожала его, как и встречала чуть больше недели назад, Надежда Александровна Нолле-Коган. «Блок вошел в вагон и стоял у окна, а я возле. Вот поезд задребезжал, скрипнул и медленно тронулся. Я пошла рядом. Внезапно Блок, склонившись из окна вагона, твердо проговорил: «Прощайте, да, теперь рке прощайте...» Я обомлела. Какое лицо! Какие мученические глаза!» Но при этом — ни одной жалобы... Ни малейшего ропота на судьбу... «Уменьем умирать душа облагорожена». Он написал это 15 лет назад, рке тогда всё понимая и всё предвидя. А еще годом раньше, будучи 26 лет от роду, вывел, заканчивая стихи «Сын и мать», которые посвятил матери: «Сын не забыл родную мать: сын воротился умирать».