Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 37



Какая противоположность сыну, всегда безупречно одетому, подобранному, совершенно спокойно тратившему деньги, когда они были! Деньги, правда, были не всегда, и, случалось, Блок обращался за помощью к отцу, но получал если не отказ, то строго дозированные суммы. Зато после смерти профессора в его захламленной нищенской квартирке было обнаружено свыше 80 тысяч рублей — сумма по тем временам гигантская. Он экономил не только на сыне, не только на жене (на обеих женах — вторая, как и первая, тоже сбежала от него), но и на себе — на себе даже в первую очередь. Кончилось это трагически. «По свидетельству врачей, — пишет Бобров, — недостаточным питанием он сам вогнал себя в неизлечимую чахотку и уготовил себе преждевременную смерть на почве истощения».

Надо ли говорить, к? лим было отношение Блока к отцу? Тут сказывалось не только органическое неприятие образа жизни отца, но и обида за мать, страдавшую во время недолгой совместной жизни ладно что от скупости мужа («держал жену впроголодь», — пишет ее родная сестра М. Бекетова), но и — нередко — от его кулаков.

Могло ли что-нибудь изменить это устоявшееся с годами отношение и, если да, что именно? Лишь одно — то, что занимало в мировосприятии Блока если не главное, то исключительное положение, пусть даже он и не отдавал себе отчета в этом.

Хотя почему не отдавал? Отдавал... «Смерть, как всегда, многое объяснила, многое улучшила и многое лишнее вычеркнула», — писал он матери из Варшавы, куда приехал, узнав о безнадежном положении отца и, увы, не застав его в живых. А в дороге еще надеялся. В вагоне поезда, мчавшегося в Варшаву, записал: «Отец лежит в Долине роз и тяжко бредит, трудно дышит. А я — в длинном и жарком вагоне, и искры освещают снег».

Долина роз — это не поэтический образ, это неточное название варшавской улицы, на которой располагалась больница, однако поэтическое видение, поэтический ритм здесь уже присутствуют. Позже, в 1919 году Блок в предисловии к поэме назовет ямб, которым написана она, «простейшим выражением того времени». И все же выбор размера не был выбором рациональным, как это следует из предисловия, он явился сам по себе и впервые проступил, незаметно для автора, в той ночной вагонной записи. «Отец лежит в Долине роз и тяжко бредит, трудно дышит...» Это готовые стихотворные строки, причем одна из них практически без изменений перенесена в поэму: «Отец лежит в «Аллее роз», вот разве что не бредит и не дышит трудно, а лежит, «уже с усталостью не споря». И таким он нравится сыну гораздо больше, нежели некрасиво, неэстетично сопротивляющимся смерти, которая медленно стискивает его горло.

Понятие «красиво — некрасиво» может показаться тут неуместным, но его употребил сам Блок. «Я застал отца уже мертвым, — писал он жене сразу после приезда в Варшаву. — Он мне очень нравится, лицо спокойное, худое и бледное». В поэме эта эстетизация смерти, ее преобразующая роль выражены еще явственней. «Отец в гробу был сух и прям. Был нос прямой — а стал орлиный». Орлиный! Это уже безусловное любование, и это, конечно, взгляд не сына, не близкого человека, а художника, поэта. Взгляд человека, у которого достало духу написать: «Люблю я только искусство, детей и смерть». Эти слова не предназначались для печати, он адресовал их матери, но тем искренней, тем исповедальней они звучат. Тем неслучайней... Неслучайность их становится особенно понятной, если вспомнить, где и когда они писались.

Это был все тот же 1909 год — год потери ребенка, которого он с готовностью и душевным подъемом признал своим сыном и на могиле которого он еще не раз побывает. Но все-таки на первом месте стоят не дети, на первом месте стоит искусство — то самое искусство, что окружало его тогда со всех сторон: чета Блоков находилась в Италии. Перед Рафаэлем он, правда, «коленопреклонно скучает», но в Италии, как нигде, есть вещи, в окружении которых ему отнюдь не скучно. «Очень близко мне все древнее, — пишет он матери, — особенно могилы этрусков, их сырость, тишина, мрак. Простые узоры на гробницах, короткие надписи. Всегда и всюду мне близок и дорог, как родной, искалеченный итальянцами латинский язык».

Мертвый, как известно, язык — Блок тем не менее (или правильней сказать, тем более?) знал его в совершенстве...



Но вернемся в Варшаву. Неужто же сына не тронула смерть отца, пусть даже человека, духовно не близкого ему? «Странный человек мой отец, но я на него мало похож», — признался он однажды. А в поэме другое признание, или даже не столько признание, сколько констатация факта. Говоря о себе в третьем лице — как о сыне, приехавшем к смертному одру отца, Блок пишет; «Он по ступенькам вверх бежит без жалости и без тревоги». Мало кто способен на подобную откровенность — в данном случае рке не в личном письме, а публично, на всю Россию, которая жадно ловила каждую блоковскую строку. Просто он по самой сути своей был предельно правдивым человеком, органически не мог не то что соврать, но хотя бы — ради, допустим, хорошего тона — уклониться от высказывания своего мнения, если таковым интересовались.

И уж тем более он не мог не быть искренним в стихах. Да, кончина отца не вызвала ни жалости, ни тревоги, но это еще не всё. Если в «Стихах о Прекрасной Даме» «светлая смерть», которую он «празднует», все-таки условна, то в «Возмездии» она совершенно реальна Тем не менее, сын при виде мертвого отца вопрошает удивленно и разочарованно: «Где ж праздник Смерти?» А дальше, когда описываются похороны, звучит «радостный галдеж ворон».

И все-таки «сын любил тогда отца» — в первый, бесстрастно уточняет поэт, и, может быть, в последний раз. Любил и под воздействием этого нового чувства пересматривал свое отношение к родителю. «Для меня выясняется внутреннее обличье отца — во многом совсем по-новому, — писал он матери после похорон. — Все свидетельствует о благородстве и высоте его духа, о каком-то необыкновенном одиночестве и исключительной крупности натуры». Сын даже пытался, сняв с окоченелой руки, взять на память отцовское кольцо, но «с непокорных пальцев кольцо скользнуло в жесткий гроб».

Можно сказать, что смерть помогла ему обрести отца. Ничего удивительного: по Блоку, смерть — это всегда не только и даже не столько потеря, сколько обретение. Он благодарен ей за это — благодарен настолько, что готов целовать ее след. «Смерть, целую твой след...» — этих слов, правда, нет в окончательном варианте стихотворения («Дух пряный марта был в лунном круге»), но в черновике они присутствуют. Написаны стихи через три месяца после варшавских похорон, в часовне на Крестовском острове; Блок очень редко обозначает место, где создано то или иное произведение, но в данном случае счел необходимым сделать это...

Варшава подарила ему не только отца (одновременно забрав его, и в этом не столько парадокс, сколько закономерность), она еще подарила ему сестру. «Запомним оба, — писал он, обращаясь к ней, — что встретиться судил нам Бог в час искупительный — у гроба».

Это была девочка от второго брака, уже давно распавшегося. Звали ее Ангелиной. К тому времени она прожила на свете 17 лет, но не подозревала о существовании своего единокровного брата, как, впрочем, и он о ней. Встретились и впрямь «у гроба», на похоронах. Встретились, познакомились и явно пришлись друг другу по душе. «Моя сестра и ее мать настолько хороши, что я даже чувствую близость к ним обеим, — писал Блок жене. — Ангелина интересна и оригинальна, и очень чистая». В письме к матери, написанном в тот же день, он добавляет, что у него с сестрой много общих черт, и называет одну из них: ирония, причем берет это слово в кавычки, как бы подчеркивая, что толковать его надо не в общепринятом значении, а в том, какое вкладывает в него он, Александр Блок.

Письмо написано 9 декабря — ровно через год после того, как в печати появилась небольшая, но чрезвычайно важная для понимания поэта статья, которая так и называлась «Ирония». Ей предпослан эпиграф из знаменитого стихотворения Некрасова, обращенного к Авдотье Панаевой и начинающегося словами: «Я не люблю иронии твоей». Если верить дате под стихотворением (а в случае со склонным к некоторой мистификации Некрасовым это не всегда следует делать), Николай Алексеевич написал его в том же возрасте, в каком сейчас находился Александр Александрович: обоим было по 29 лет. Мало? Ну, как сказать... Во всяком случае, Некрасов, говоря пусть о идущей на спад, но все еще страсти, сокрушается, что у него «в сердце тайный холод и тоска». То же самое мог сказать о себе Блок, и часто говорил, хотя, естественно, иными словами, с иной интонацией. В «Автобиографии» он признается, что ему не было пятнадцати, когда его начали мучить «приступы отчаянья и иронии». Последняя щедро окропила спустя годы его первый драматический опыт под игривым названием «Балаганчик».