Страница 2 из 78
— Мужчины — это совсем другое дело.
— Это несправедливо! Я так никогда не выйду в свет! И кончу тем, что превращусь в старую деву с сотнями кошек, которые будут лакать молоко из фарфоровых чашек, — жалобно ною я.
Да, это выглядит непривлекательно, но я не в силах остановиться.
— Я понимаю, — говорит наконец матушка. — Но понравится ли тебе быть выставленной в бальных залах, как будто ты породистая лошадь, чью способность к размножению обсуждают в обществе? Будешь ли ты считать Лондон все таким же очаровательным, когда станешь предметом самых жестоких сплетен из-за того, что чуть-чуть нарушишь правила хорошего тона? Лондон вовсе не такое идиллическое место, как заставляют тебя думать бабушкины письма.
— Откуда мне знать? Я его никогда не видела.
— Джемма…
В тоне матушки звучит предостережение, хотя на ее губах играет привычная улыбка, специально для индийцев. Никто не должен подумать, будто английские леди настолько невоспитанны, что позволяют себе спорить на улице. Мы всего лишь говорим о погоде, но когда погода портится, мы делаем вид, что не замечаем этого.
Сарита нервно хихикает.
— Да неужели наша мэмсахиб уже превратилась в юную леди? Кажется, только вчера она играла в детской! Ох, поглядите-ка, финики! Ваши любимые!
Сарита расцветает в беззубой улыбке, от которой все морщины на ее лице сразу становятся глубже. Жарко, и мне вдруг захотелось закричать и убежать со всех ног от всего и всех, кого я знала.
— Эти финики, наверное, сгнили изнутри. Как и Индия.
— Джемма, довольно!
Матушка пристально смотрит на меня прозрачными, как стекло, зелеными глазами. Люди называют ее глаза проницательными и мудрыми. У меня точно такие же большие, чуть раскосые зеленые глаза. Индийцы говорят, что мои глаза тревожат, беспокоят. Как будто за тобой наблюдает призрак. Сарита, продолжая улыбаться, уставилась себе под ноги, хлопотливо поправляет коричневое сари. Мне становится немножко не по себе оттого, что я так дурно отозвалась о ее доме. О нашем доме, хотя в эти дни я нигде не чувствовала себя дома.
— Мэмсахиб, но вы же на самом деле не хотите уехать в Лондон. Он серый и холодный, и там нет топленого масла. Вам там не понравится.
Неподалеку от залива пронзительно свистнул поезд, подошедший к вокзалу. Бомбей. Вообще-то это означает «хороший залив», вот только ничего хорошего в этот момент я о нем не думала. Темный плюмаж дыма, выпущенный паровозом, потянулся вверх и коснулся низко нависших тяжелых туч. Матушка следит за ним взглядом.
— Да, холодный и серый…
Она прижимает руку к горлу, пальцы касаются ожерелья на шее, — в центре ожерелья крепится маленький серебряный медальон, на котором изображено всевидящее око над полумесяцем. Его подарил ей какой-то сельский житель, так говорила матушка. Это ее талисман удачи. Я никогда не видела ее без этого медальона.
Сарита осторожно коснулась плеча матушки.
— Пора идти, мэмсахиб.
Матушка отводит взгляд от поезда, роняет руку.
— Да. Идем. Мы чудесно проведем время у миссис Талбот. Я уверена, в честь твоего дня рождения у нее приготовлено замечательное печенье…
Какой-то мужчина в белом тюрбане и плотном черном дорожном плаще налетает на нее сзади, сильно толкнув.
— Тысяча извинений, уважаемая леди!
Он улыбается и отвешивает глубокий поклон, прося прощения за грубость. Когда он склоняется, становится виден молодой человек за его спиной, одетый в точно такой же странный плащ. На мгновение наши взгляды встречаются. Он ненамного старше меня, ему лет семнадцать; кожа смуглая, губы — полные, а ресницы — самые длинные из всех, какие мне только приходилось видеть. Я знаю, что не должна считать привлекательными индийских мужчин, но я ведь видела не слишком много юношей вокруг себя, и потому вдруг обнаруживаю, что загораюсь румянцем. Он тут же отводит глаза и поворачивает голову, рассматривая толпу.
— Вам бы следовало быть поосторожнее, — сердито бросает Сарита старшему мужчине, отталкивая его. — И лучше бы вам не оказаться вором, иначе вам не поздоровится.
— Нет-нет, мэмсахиб, я просто ужасно неловок!
Он вдруг гасит улыбку, а вместе с ней отбрасывает и тон бодрого простачка. И тихо шепчет матушке на безупречном английском:
— Цирцея рядом…
Для меня это звучит бессмыслицей, которую бормочет очень умный вор, чтобы отвлечь наше внимание. Я собираюсь сказать это матушке, но выражение крайнего ужаса на ее лице заставляет меня похолодеть. Она резко оборачивается и начинает оглядывать уличную толпу так, словно ищет потерявшегося ребенка.
— Что такое? — спрашиваю я. — Что все это значит?
Но мужчины уже исчезли. Они растворились среди людей, оставив лишь отпечатки ног в пыли.
— Что этот человек сказал тебе?
Матушка говорит ледяным тоном:
— Ничего. Он явно был не в себе. Нынче на улицах небезопасно.
Я никогда не слышала, чтобы моя мать говорила вот так. Так жестко. И в то же время так испуганно.
— Джемма, я думаю, мне лучше пойти к миссис Талбот одной.
— Но… но как же печенье?
Вопрос был безусловно глупым, но сегодня мой день рождения. Конечно, мне не хотелось проводить его в гостиной миссис Талбот, но мне уж точно не хотелось провести его и дома, в одиночестве, всего лишь потому, что какой-то сумасшедший в черном плаще и его сопровождающий что-то сказали моей матери.
Матушка плотно натягивает на плечи шаль.
— Печеньем можно побаловаться и потом…
— Но ты обещала!..
— Ну да, только это было до того…
Она умолкает.
— До чего?
— До того, как ты меня так раздосадовала! В самом деле, Джемма, ты не в том настроении, чтобы являться к кому-то с визитом. Сарита отведет тебя обратно.
— У меня прекрасное настроение! — возражаю я, и по моему тону можно без труда понять, что это не так.
— Нет, не прекрасное!
Зеленые глаза матушки смотрят на меня в упор. В них светится нечто такое, чего я никогда прежде не видела. Это огромный, пугающий гнев, от которого у меня перехватывает дыхание. Но он угас, едва вспыхнув, и передо мной снова стоит привычная матушка.
— Ты слишком устала, тебе нужно отдохнуть. Вечером мы устроим праздник, и я позволю тебе выпить немножко шампанского.
«Я позволю тебе выпить немножко шампанского…» Это не обещание; это извинение за то, что матушка собиралась сейчас избавиться от меня. Когда-то мы все делали вместе, а теперь не могли даже просто поговорить на базаре, не язвя друг другу. Я смущена и разочарована. Мать никуда не хочет брать меня с собой, не только в Лондон, но даже и в дом к старой деве, которая всегда заваривает слишком слабый чай.
Паровоз снова пронзительно свистит, заставляя матушку подпрыгнуть на месте.
— Вот что, я разрешу тебе надеть мое ожерелье. Давай, надень его. Я знаю, оно тебе всегда очень нравилось.
Я стою, онемев от изумления, пока мать украшает меня ожерельем, которое мне действительно всегда хотелось иметь, — но теперь оно кажется невероятно тяжелой, блестящей и отвратительной безделушкой. Взяткой. Матушка снова быстро оглядывает пыльную торговую площадь, а потом ее зеленые глаза опять останавливаются на мне.
— Ну вот. Ты выглядишь… совсем взрослой.
Она прижимает затянутую в перчатку руку к моей щеке и медлит, как будто хочет, чтобы ее пальцы запомнили это ощущение.
— Увидимся дома.
Я не желаю, чтобы кто-нибудь заметил слезы в моих глазах, и потому стараюсь придумать что-нибудь самое злое, что только можно было бы сказать в такой момент. И прежде чем уйти с базара, бросаю матери:
— Если ты вообще не вернешься домой, я не слишком огорчусь.
ГЛАВА 2
Я бегу прочь сквозь толпу торговцев и нищих детей, мимо вонючих верблюдов, чуть не налетаю на двух мужчин, несущих несколько новых сари на веревке, натянутой между двумя шестами. Я бросаюсь в узкую боковую улочку, мчусь по извилистым переулкам, наконец останавливаюсь перевести дыхание. Горячие слезы льются по щекам. Я позволяю себе заплакать — потому что вокруг нет никого, кто мог бы это увидеть.