Страница 6 из 40
Тем не менее споров все равно было вдосталь. Чаще всего они возникали из‑за чересчур своеобразного отношения Мишки к истории. Точнее – к курсу истории, который они принялись изучать с Шурой, начав с Древнейших времен. Никакой мороки не было у них, пожалуй, только лишь с первобытным обществом. Ягунин поудивлялся мамонтам, искренне посочувствовал предкам, жившим в пещерах, – и только. Зато уже древняя история вызвала у них жестокие разногласия. Например, Мишка наотрез отказался не то чтобы учить античную мифологию, но и хотя бы просто ею поинтересоваться.
– А зачем, интересное дело, я про богов должен знать? Ты вот скажи, ну какая мне от них польза выйдет? – сердито спросил он, отодвигая от Шуры учебник. – Объяснишь – выучу, а нет – нет.
Шура, как всегда поначалу подчеркнуто спокойно, но потом все больше распаляясь, пыталась растолковать ему, что образованный человек обязан иметь сумму сведений… Вернее, иметь общее представление о мировой культуре…
– Чтобы за кофеем было о чем говорить, да? – Мишка покрутил пальцами возле носа. – Будто больше и не о чем, вот уж! Отряхнем этот прах с наших ног, Шура! Все, точка! Только голову забивать: А‑пол‑лон, понимаешь… Мер‑ку‑рий… «Кавказ и Меркурий» – понятно, это надо знать, пароходство такое было. А про богов – нет уж! К Александру Македонскому он отнесся с едким пренебрежением.
– Ну и что – полсвета завоевал? Куда ему столько? И все сразу же к шутам распалось. Другое дело, если б он, к примеру, эти народы освободил от ихних царей. Подумаешь, вояка! Даже про лошадь его тыщу лет вспоминают, чудаки.
Его кумиром стал, как и следовало ожидать, Спартак. Поражение своего любимца Мишка воспринял, как свое личное. Словно войско восставших рабов разгромил не Красс две тысячи лет назад, а бандиты Серова. Одного он не мог простить Спартаку: участия в гладиаторских поединках на потеху публики.
– Чем своих товарищей убивать, подобрались бы они разок к этим самым патрициям и – в шашки! А за ними бы весь римский народ пошел. Когда у тебя храбрый командир впереди, летишь следом на пулеметы – и хоть бы хны. У нас на польском фронте…
И осекся: очень не любил распространяться о неудачном польском походе, где ему из‑за раны в легкое и повоевать‑то пришлось всего неделю.
Но самую бурную реакцию, совсем уж неожиданную для Шуры, у него вызвала легенда о гибели Архимеда при осаде Сиракуз.
– Нет, ты подумай, Шур, ты только увидь эту картину, – расхаживая по кабинету, чуть не орал Мишка. – Ученый, без оружия, изобретал. Может, придумал бы такое, что люди совсем бы по‑другому жили… Ну, может, древний автомобиль. Или дирижабль. Мозги у него работают, радуются, мысли сверкают. Ему же идея пришла! Потому он ее и на песке‑то стал рисовать. И ведь просит гада: не трожь, пожалуйста, чертежи, для людей ведь они! А тот, вроде белоказака, который похваляется, что человека шашкой до пояса разрубит, – раз! И нет Архимеда. И чертежи его, гады, назло, наверное, затоптали. Так вот теперь никто и не узнает, что в них было. Эх! Вояки!
Мишку по‑настоящему расстроил этот хрестоматийный анекдот, и Шура, которую его ярость сначала было рассмешила, прикусила языки не позволила на этот раз обычных своих шуток. Интуиция ей подсказала, что за вспышкой Ягунина стоит нечто большее, чем простое сочувствие античному мудрецу.
Позанимавшись часа два, они принимались пить чай. Полпайки Мишкиного хлеба – темный прямоугольничек, ровно четверть фунта – Шура густо намазывала американским джемом – чем‑то вроде сладковатого жидкого клея с непривычным, не слишком противным запахом. Ту же операцию она проделывала и со своим сухим пайком, который брала на выходные. Тоже четверть фунта. К тому времени кипяток в глиняной крынке, закутанной Надеждой Сергеевной в старую скатерть, уже терял право называться кипятком – это была просто‑напросто горячеватая вода. Ее закрашивали полустаканом настоя шиповника. Под углом на зеркале прилаживали учебник, и опять две головы – смоляная, с крутыми кудряшками, и лохматая, цвета старой соломы, касаясь друг друга, склонялись над книгой. Света экономно прикрученной трехлинейки им вполне хватало.
В тот вечер расстроившийся из‑за Архимеда Мишка долго не мог сосредоточиться. Ему было неловко, что он раскричался: нехорошо, мать‑то была в соседней комнате, слышала. И все же еще больше отвлекало его от разложения разности квадратов нечто другое. Какая‑то недосказанная мысль.
Все‑таки некоторое время он старался множить разные там скобки на скобки. А когда справился, воткнул ручку в чернильницу и повернул к девушке хмурое лицо.
– Ты посуди, Шура, ну что за история у людей? Что они стараются запомнить? Кто кого убивал. Кто чего разрушал. А которые строили дворцы эти и города? Во всем учебнике небось не найдешь и трех фамилий тех мастеров. А всяких разрушителей и убийц полным‑полно. Тошно читать, тьфу!
Подобные мысли в голову Шурочке как‑то не приходили за все годы ученья в гимназии. Она задумалась и согласилась. Однако промолчала. А потом – то ли дух противоречия ее подтолкнул, то ли роль поддакивающей учительницы ей не показалась, но Шура ответила:
– Зато взамен разрушенных потом появлялись новые города, еще красивее! Вечное обновление – разве это плохо? Московский Кремль был когда‑то деревянным, а как сожгли его татары, мы каменный построили. Лучше стал? Лучше!
– Будто других делов у людей нет – только разрушать да строить, – твердо возразил Мишка. – По тебе выходит, что и нынешняя разруха в стране – хорошо. Да лучше бы мы разного нового понастроили, чем теперь горелые кирпичи подбирать.
Ягунин уткнулся в «Алгебру». Перевернул страницу, нахмурился, беззвучно зашептал.
Шура молча смотрела на него. Подперев ладошкой подбородок, она разглядывала его насупленные бесцветные брови, сердито выпяченные толстые губы, «мужественный», как она определила, Мишкин подбородок, упрямую складочку поперек лба… Ей так нравилось сидеть с ним рядышком при рыжеватом свете керосиновой лампы, вслух читать, беззлобно переругиваться, спорить, соглашаться… Нравилось всегда. Но в сегодняшнем вечере было что‑то особенное. Оно, это что‑то, еще не проявилось, оно как бы только оформлялось из их дыхания, из напряжения касающихся локтей, из Шурочкиного взгляда, который она никак не могла и не хотела оторвать от Мишкиного лица.
Чье‑то сердце билось громко‑громко, как часы. Только вот чье?
– Миша, – прошептала Шура и, замерев, закрыла глаза. – Пожалуйста… поцелуй меня…
Она услышала, как резко шевельнулся Ягунин на стуле, и еще крепче сжала веки.
Прошла секунда… вторая… третья… Пятая!!
Гневные молнии вспыхнули в мозгу Шуры Ильинской. Самолюбиво вздёрнув подбородок, она распахнула глаза и… И, кто знает, возможно, и оплеуху, а уместней сказать – пощечину получил бы деревенский невежа, не будь сейчас он так растерян и бледен. Васильковые Мишкины глаза глядели на Шуру дико, словно бы девушка попросила ее не поцеловать, а по крайней мере укусить. Столько раз – знала бы ты, Шура! – он мечтал… да только… куда там… да разве ж можно ее… другое дело – это же не в Старом Буяне в хороводе… да на всю жизнь прогонит… и увидеться не велит…
Нет, не тот вид был в ту минуту у Мишки Ягунина, чтобы гневаться на него…
– Не бойся, целуй! – залившись краской – даже слезы выступили – шепотом прикрикнула на него Шурочка и, опять крепко зажмурясь, подалась щекой вперед.
– Эх‑ма! – Обхватив ее шею и тонкие плечи обеими руками, он влепил ей – и не в подставленную щеку, а в точеные напрягшиеся губы – такой поцелуй‑поцелуище, что девушка замычала, закрутила головой и, с силой оттолкнув Мишку от себя, возмущенно отпрянула. Тяжелый стул грохнул спинкой об пол, и они оба с испугом оглянулись на дверь.
– Что там упало, Шура? – послышался из гостиной голос Надежды Сергеевны.
– Ничего! – яростно крикнула Шура. Казалось, она готова была сейчас броситься на Мишку, как разъяренная рысь. А тот стоял возле стола с опущенными руками и понуро смотрел в пол. Он знал: произошло нечто ужасное, чего теперь никогда уже не поправить.