Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 82 из 88



– И не будет, – сказал Матея.

– Все лучшее забирают у нас боги – так когда‑то в старину говорили люди… исчезает человек, как тьма, когда утром солнце всходит.

– Века пройдут, – сказал Гадея, – покуда найдется такой человек, который расскажет про него всему миру…

– Расскажет, каков был Яносик, – добавил Матея.

– И как он жизнь кончил, – сказал Моцарный.

– Эх‑эх‑эх! – вздохнул старик Нендза. – Бог дал, бог и взял. Что поделаешь? Один пепел остался… В Батыжовецкой долине… Далеко… Высоко в Татрах… Может, и ветер не принесет его через горы… Никогда… В пепел мой сын обратился, такой сын, такой береженый… Только и всего…

Когда девушки вышли из хаты к тетке, они застали ее неподвижно сидящей на скамье; прислонившись к стене головой и плечами, застывшим взглядом смотрела она в туман, за которым виднелись Красные вершины. На них любил в теплые дни смотреть Яносик, лежа на траве под лиственницами либо сидя на скамье с пальцами, засунутыми в карманы штанов, и с вытянутыми вперед ногами.

Не посмели они подойти к ней и ушли.

Встретился им Мацек, шедший из конюшни.

– Знаешь, брат Яносик велел себя сжечь в Батыжовецкой долине, – сказала ему Кристка.

Мацек побледнел.

– Господи Иисусе Христе! Правду ты говоришь?

– Правду. Товарищи пришли.

– Зачем же я не пошел с ними! Хоть один бы раз еще!

– Мацек, – сказала Кристка, – возьми скрипку, сыграй дяде с тетей песню Яносика.

И Мацек тихонько пошел на чердак, принес скрипку, сел за домом и в непроглядном тумане заиграл любимую песню Яносика:

Эх, Яносик польский, ничего не бойся;

Ни тюрьмы оравской, ни петли тугой,

Ни мадьярских ружей, ни панов богатых,–

Эх, Яносик польский, ветер удалой!..

Он играл долго, до самого обеда, на который остались друзья Яносика. Все слушали молча. Душа Яносика, казалось, говорила с ними.

Она пришла из‑за гор, из‑за Татр, и слушала этот веселый плясовой мотив. Казалось, еще мгновение – и все услышат его голос:

Эх, Яносик польский, ничего не бойся:

Ни тюрьмы оравской, ни петли тугой!..

«Он тут, с нами, – думали все, – пришел поглядеть на дом, на хозяйство свое, на отца с матерью, на сестер и брата двоюродного, расспросить их, все разузнать… Эх, господи! »

А когда пообедали, старики Нендзы легли, утомленные скорбью своей и старостью, а трое друзей Яносика отправились по домам. Войтек остался в избе и что‑то строгал из березы, а Кристка и Ядвига вышли вместе с Мацеком и направились к своему дому.

Кристка шла впереди, а Ядвига прильнула прекрасным, юным лицом к плечу Мацека и зашептала:

– Знаешь, Мацусь, так меня разобрало, что не могу ни идти, ни думать. Милый ты мой! Сама не знаю, что сильнее: жалею Яносика или люблю тебя?

Он обнял ее за талию, а она откинулась на обнимавшую ее руку, грудь ее поднялась из‑за корсажа и белой сорочки, и алые губки раскрылись, обнажая мелкие белые зубы.

Девушки вошли в дом. Ядвига села за станок, на котором ткала прекрасное тонкое полотно, а Кристка растянула на чисто вымытом полу разглаженную деревянным валиком темно‑синюю праздничную юбку, затканную белым узором. Мацек сел на низенькую трехногую табуретку и перебирал пальцами струны.



– Больше не будем мы петь Яносику, – сказала Кристка.

– Нет.

– Кончились его песни.

– Навек.

– Ничего уж он не задумает.

– И даже ветер не прошумит ему песню о разбойнике Яне, – сказал Мацек.

Кристка и Ядвига оставили работу, станок перестал стучать. Кристка, разложив юбку на столе, села на скамью рядом с Ядвигой и, обняв ее одной рукой за шею, запела, а сестра тотчас подхватила любимую песню Яносика:

На черных волах пашет Ганка,

И полполя еще не вспахала,

А уж мать зовет: «Возвращайся,

Я хочу тебя выдать замуж,

Хочу выдать за Яна,

За грозного разбойника Яна…»

Прошло три недели с тех пор, как Мардула и Кшись возвратились в Ольчу. Убежав из Градка, они скитались по лесам, томясь от голода и жажды, и наконец пришли к какому‑то женскому монастырю. Там монахини приютили их, накормили, но не выпускали даже за ворота.

– Ни за что на свете не хотели нас отпускать, – рассказывал потом Кшись. – Разбойники вы, мол, да разбойники. Хотели, чтобы мы покаялись и от грехов очистились.

– Толкуй, – возражал Мардула. – Тебя‑то очистили потому, что стар! А я там окреп маленько, отъелся, ну и того, значит…

– А хуже всего, – говорил Кшись, – что нас прясть заставляли. Шерсть. Я‑то еще туда‑сюда, прял, а уж Мардулу они поедом ели: не умел он.

– Ходили за нами славно, – говорил Мардула, – есть, пить – всего вволю, только вот с прялкой этой никак я не мог справиться. Это, чай, не коса, не цеп, я к ней с малолетства не приучен. Много я из‑за этого с ними спорил. «Ай, нитку упустил! Ай, упустил!» Эх, чтоб тебя!.. Все вокруг меня толкутся да понукают: поскорей! поскорей!

– Настоятельница у них была здоровенная, – говорил Кшись. – Чтобы такую тушу носить, бедра надо иметь крепкие. Баба – как копна!

– Да, знатная была баба! Крепкая. Чтоб ей лопнуть! Шла, бывало, так земля под ней гудела! И сколько раз пройдет мимо меня, непременно что‑нибудь шепнет, – рассказывал Мардула.

– А меня ключница полюбила, – говорил Кшись. – Столько вина мне давала, что я боялся отсыреть, как на дожде капуста. Мне там хорошо было. Сноровка у меня была, – шерсть эту самую я быстро научился прясть. Хвалили меня. На Мардулу то одна, то другая шипит, а на меня никогда.

– Э, гречневая каша сама себя хвалит! – обрезал его Мардула.

– Ничего у них не пропадет! Крошку хлеба – и ту подыми да на стол положи. А нет – живо палкой треснут. Над Мардулой, если не напрядет, сколько надо, страх как измывались. Молока ему не давали в наказание – или только снятое.

– Я зато кое‑что другое получал, – возразил обиженный Мардула. – Даже больше, чем нужно. Все, бывало, мне говорят: «Вот на это ты мужик способный. Кабы ты так шерсть прял!» Да. Столько из‑за меня свар было, не дай бог!

– Одно было плохо, – продолжал Кшись, – ни разу я там не выспался. Каждый день к заутрене вставай. Разве только одни черти так господу богу надоедают, как эти монашки! А ксендз ихний все спасти нас хотел, да мы удрали. Спасайся сам, коли это тебе так нужно!.. Не спи! Лучше синица в руках, чем журавель в небе. Спасения‑то я что‑то не видел, а спать мне хотелось.

Так они рассказывали. И дивились вместе с другими людьми, как далеко шла про Яносика молва, хоть и не завоевал он Липтова. По всем городам и деревням, по самым глухим углам и безлюдным степям шла о нем слава. Ваг и Орава, Попрад и Дунаец разносили его имя. Вся его жизнь смолоду и до смертного часа была как жизнь орла в Татрах.

«Эх, кабы ты такой был! – говорили матери сыновьям, сестры братьям, любовницы любовникам, молодые жены мужьям. – Кабы ты был такой, как Яносик, разбойничий атаман!..»

В горах сильно порошил снег, и Саблик думал, что дикие козы уже сходят с высот в долины; стоял ноябрь – время, когда козлы гоняются за козами и яростно дерутся между собой, а тогда к ним можно подойти на ружейный выстрел. И в один прекрасный день Саблик, как обыкновенно, насыпал в мешочек немного муки, положил бутылку водки в свою охотничью сумку, повесил через плечо и лук, запрятал гусли в рукав чухи и, надев теплые бахилы белого сукна, взял чупагу и двинулся в Татры.

Он вышел один. Все лучшие его товарищи – братья Ендрек и Юзек, знаменитые охотники – Мацек Сечка, Самек, Собчак, Татар – либо умерли, либо уже сидели дома, старые и дряхлые. Скучно было Саблику. Без Яносика Нендзы постыл ему белый свет. Словно солнца не стало на небе. Так люди повесили головы и затосковали, когда последний зубр, последний лось и последний бобр, загнанные в горы из вырубленных лесов, пропали, и здесь на Подгалье осталась только память о них – названия мест: Бобровец, Зуберец, Лосевка… Память о чудесах природы… И такого человека, как Яносик, тоже не было больше.