Страница 46 из 88
Как орел, налетал Собек на шляхетских гайдуков, королевских кирасиров и солдат; как орлица, кидалась на них и Марина. И в то время как подле них то и дело кто‑нибудь из горцев падал от меча, сабли или пули, – этих двоих смерть не касалась. Они дрались рядом, но не говорили друг с другом.
Весело, смело и гордо бился Яносик. На привалах при нем всегда был Саблик с песнями, гуслями и рассказами, Кшись со скрипкою, а Гадея, Матея и Моцарный были неизменными его спутниками, как ветры, раздувающие пламя. Были с ними и брат и сестра Топоры из Грубого, не говорившие друг с другом ни слова, был и Франек‑Мардула.
Мардула старался заслужить похвалу Яносика, дрался, как дьявол, а крал, как лиса, куница и ястреб, соединившиеся в шкуре волка.
И все было хорошо, покуда он ходил в Кшисевых штанах.
Но люди над ним смеялись оттого, что штаны были узки и коротки, да и Кшись, изодрав свои старые, требовал обратно одолженные ему, более новые. И Мардула решил обзавестись собственными. Отдать шить было некогда; не оставалось ничего больше, как украсть.
Так Мардула надумал, так и решил. Но он был разборчив, да и не пристало ему, первосортному вору и первейшему щеголю, украсть что попало и ходить в чем попало, – вот он и отправился за штанами, отделившись от шайки, к самому богатому солтысу – под Кальварию. Но там дело не вышло: Мардулу поймали, вздули и передали проходившим мимо солдатам пана Жешовского, как заподозренного в принадлежности к свирепствующей неподалеку банде Яносика; хотя Мардула отрицал это, его отдали солдатам, чтобы они доставили его в Краков. Но пан Жешовский любил держать узников у себя и велел бросить Мардулу в подземелье своего замка.
Горестно и уныло текли там его дни и ночи.
От одного сторожа, человека доброго, узнавал он время от времени, что Яносик Нендза Литмановский появлялся то здесь, то там, жег усадьбы, вешал, убивал либо за тридевять земель прогонял шляхтича, – и тогда невыразимая грусть сжимала сердце Мардулы при мысли, сколько, должно быть, добра награблено или можно было награбить.
В тоске и печали проходили дни и ночи Мардулы. Он и сам не знал, сколько времени уже не видел света божьего. Сидел, свесив руки между колен, либо сквозь решетчатое оконце подземелья поглядывал на клочок неба.
А так как он был поэт, то стал сочинять стихи. Казня себя иронией, сложил он такую песенку:
Добрый молодец, разбойничек,
Берегись – листочки сыплются!
(Значит, боится разбойничек, что лес поредеет.)
Если с бука лист осыплется –
Пропадет твоя головушка!
А о чинары лист осыплется –
Убегай‑беги, разбойничек!..
(Значит, могут поймать его в поредевшем лесу.)
Сначала сочинял он короткие стихи про свою горькую долю, а однажды ночью затянул песню жалобно и тихонько (громко петь нельзя было). Он и сам не знал, откуда берутся у него слова и мелодия!
Я сижу в тюрьме сырой,
Света, радости не знаю,
Со смертельною тоской
О свободе вспоминаю.
В ранней молодости я
Погубил навеки волю,
А теперь тужу о ней,
Сквозь решетку вижу поле.
Соловей поет в лесу,
В небо жаворонки взмыли,
Ну, за что меня с людьми
Злые стены разлучили?
Господи ты боже, за что я здесь сижу
Да по вольной волюшке день и ночь тужу?
Эх, никто не знает, никто не жалеет,
Только матерь божия да Исус Христос,–
А упек меня сюда негодяй, прохвост!..
– За портки! – прибавил он с горечью.
Однажды услышал Мардула какой‑то говор и суету. В камеру с фонарем вошли три гайдука; они велели Мардуле встать и, проведя его через все подземелье, отвели в другое место, втолкнули туда и захлопнули за ним железную дверь.
Там было еще темнее. Слабый свет луны проникал от‑куда‑то из‑под свода, сверху.
Мардулу охватило такое отчаяние, что он чуть не разревелся. Вдруг он услышал как будто чье‑то дыхание.
– Есть тут кто? – спросил он, и радуясь, что не один, и испытывая страх: уж не домовой ли это сопит в потемках?
Ответа не было.
– Есть тут кто‑нибудь? – повторил он, но снова не получил ответа.
Мардула страшно испугался и, прижавшись к стене, забормотал молитвы. Так он и уснул.
На следующее утро, когда он проснулся, был уже белый день и в тюрьме стало светлее. Мардула увидел в полумраке старика с седой бородой до пояса, с волосами ниже плеч; старик сидел на охапке соломы, которая заменяла узникам постель. Одет он был в лохмотья, сквозь которые проглядывало костлявое тело.
Это зрелище заставило Мардулу содрогнуться, но он и обрадовался тоже. По крайней мере теперь он был не один, а одиночество всего страшнее.
– Эй! – крикнул он.
Старик не обернулся.
«Глухой», – подумал Мардула.
Он подошел к старику, стал перед ним, но старик и не шевельнулся.
«Да он еще к тому же слепой», – подумал Мардула.
Он тронул его рукой. Старик слегка вздрогнул, но не сказал ничего.
«Немой, что ли? – подумал Мардула. – Ну, да какой есть, такой есть. Все‑таки лучше, что я не один…»
Прежде Мардуле еду приносил сторож, а здесь хлеб и воду спускали на веревке сверху. Старик, сидевший неподвижно, знал, по‑видимому, время и место, потому что, лишь только краюха хлеба и кувшин с водой закачались перед ним, он протянул за ними руки. Мардуле прислали той же пищи.
Пробовал Мардула обратить на себя внимание старика, но тщетно. Пришел добрый сторож, который заботился, чтобы Мардула не сгнил заживо, и рассказал, что, когда его назначили тюремным сторожем, лет тридцать тому назад, человек этот сидел уже здесь. Он сидел так давно, что никто не помнил, в каком году его сюда заперли и за какую вину. Должно быть, бросили его в подземелье еще при деде нынешнего владельца замка. Откуда он и кто, никто уже не знал. Паны Жешовские всегда любили, чтобы у них были узники.
– Он что, слепой? Глухой? – спрашивал Мардула.
– Сдается, что нет.
И снова однообразно потянулось время; только и развлечения было у Мардулы, что глядеть на старика, а тот, видимо, совершенно не замечал, что судьба послала ему товарища.
Однажды Мардула с отчаяния запел во все горло. Он не пел, а выл изо всех сил. Хотелось ему выть до тех пор, пока не умрет. А все из‑за Кшисевых штанов!..
И вот показалось ему, что старик, вздрогнув, слегка приподнял голову.
Мардула продолжал петь. Пел о горах, о лесах, разбоях и любви, о серебряных и железных рудниках и о пастухах, что пасут овец на горных лугах, о птицах и зверях, о воде и огне, о работе в поле и рубке леса. Пел обо всем, что составляло жизнь горца и укладывалось в песню. Старик как будто слушал его. Когда же Мардула, взвыв под конец, как раненый волк, бросился на свой клочок соломы, старик чуть слышно застонал.
Мардула вскочил.
– Так вы не немой? – крикнул он.
Но старик молчал.
Мардула припал к нему, схватил за руки. Старик, казалось, ничего не чувствовал.
С этих пор Мардула стал часто петь во весь голос. Должно быть, его не слышно было наверху, и ему никто не мешал орать благим матом.
И вот однажды он услыхал, как старик произнес:
– Давно…
Мардуле показалось, будто цветок коснулся его уха. Он подскочил к старику и увидел, что по лицу его текут слезы.
– Вы живы? Слышите? – радостно закричал он.
Старик, сделав над собой усилие, опять выговорил:
– Давно…
А потом с трудом добавил:
– Пой…
Время шло. Дни, недели, месяцы или годы, – Мардула не знал. Он пел, а старик, видно, слушал его, сидя на соломе.
Однажды он спросил хриплым голосом:
– Откуда ты?
– С гор! – крикнул Мардула.
– Знаю. Да откуда?
– Из Ольчи.
– Из Ольчи… – повторил старик… – Река…
– Есть река! – воскликнул Мардула.
– Лес…
– Как, вы Ольчу знаете?!
– Знаю, – просипел старик.
Мардула припал к его коленям.