Страница 2 из 41
– Я и не сомневалась в вашей аккуратности, – отвечала она, – поедем!
Твардовский проводил Ангелику к экипажу. Через минуту коляска неслась во всю прыть; Твардовский поскакал за нею верхом.
Небо было покрыто тучами и предвещало грозу; порывистый ветер взвевал пыль по дороге и дико шумел в древесных листьях. Была та весенняя пора, еще грустная, хотя и полная надежды скорого возрождения, та пора, когда природа сбросила уже с себя снежную кору, но еще не успела облечься в праздничную одежду, в цветы и зелень, пора, похожая скорее на скучную холодную осень, чем на весну. В оврагах еще белел пощаженный солнцем снег, воздух отзывался какою‑то болезненною сыростью; коляска ехала по дурной, избитой дороге, то вязла в грязи, то прыгала и подскакивала, наехав на срубленный пень или на корни деревьев.
Они ехали долго. На небе показалась полная луна; руководимые ее бледным полусветом, наши путники въехали в чащу леса и скоро стали у полуразрушенной часовни. Еще издали мелькнул красноватый свет из разбитого окошка. Там, в часовне, у алтаря, давно уже ждал молодых монах, с опущенным на лицо капюшоном. Когда коляска остановилась, Твардовский соскочил с лошади, высадил Ангелику и повел ее в часовню.
Печальный вид имела часовня, избранная Твардовским для торжественного обряда. Оставленная с давнего времени, полусгнившая, она покачнулась на один бок и, казалось, ждала только порыва сильного ветра, чтобы прилечь на землю. Ветхие стены ее были разрисованы потоками дождя, который свободно проходил сквозь дырявую крышу. Почти все окошки были разбиты, и ветер сквозь них напевал грустные молитвы, вторя общему тону разрушения. Множество разных обломков валялось в пыли, на полу. Скамейки были поломаны, истертые образа висели на стенах и тусклыми, едва приметными очами святые грустно осматривали печальную картину… Ветхий, покачнувшийся алтарь покрыт был куском пыльной холстины. По сторонам его в деревянных закопченных подсвечниках горели две свечи. Ветер колебал широкое пламя на сильно нагоревшей светильне. При одном виде этого жилища смерти и разрушения душу охватывала грусть и какое‑то тяжелое чувство, похожее на то, когда видим едва дышащего, отжившего свой век старца. К довершению столь печальной картины у подножия алтаря вместо брачного ковра разложен был гробовой саван с черным крестом посередине… Дурную будущность могла бы предсказать себе Ангелика, если б в эту минуту не была занята одною мыслью – мыслью гордости и тщеславия, – одним желанием – обвенчаться скорее и назваться пани Твардовскою. Свадебный ковер не обратил на себя ее внимания.
Не успели они войти в часовню, как уже начался обряд венчания. Он был исполнен так поспешно, что молодые едва успели отвечать на установленные церковью вопросы. Обмен колец, соединение рук – все это мелькнуло быстро, несвязно, будто во сне. Спустя несколько минут счастливый Твардовский сидел уже с женою в коляске и возвращался в Краков. Прелестная Ангелика, закутавшись в меховой плащ, была весела, как ребенок, смеялась и беспрестанно смотрела, не покажутся ли краковские башни и стены. На страстные слова Твардовского, на горячие его поцелуи, она отвечала со смелостью и равнодушием, которые уничтожили бы не одного влюбленного мужа в первый вечер после свадьбы. Перед рассветом увидели они Краков. Коляска въехала в городские ворота, обогнула несколько узких грязных переулков и наконец остановилась перед домом Твардовского.
Двери дома были отворены; в окнах блистали яркие огни. Толпа слуг, в богатых ливреях, ожидала свою молодую госпожу. На кухне поднялась суматоха; закипели кастрюли, застучали железные сковороды. Из парадных комнат доходили до слуха крики и восклицания.
– Чьи это крики? – спросила Твардовского молодая жена.
– Это мои гости. Я позвал их на свадьбу, – отвечал он.
Румянец оживил тогда бледные щеки Ангелики; с кокетством поправила она измятое дорогое платье…
В эту минуту отворились настежь двери, и Ангелика увидела огромную комнату, всю облитую светом бесчисленных свечей, обитую малиновым Дамаском с золотыми галунами. Посередине комнаты, за столом, уставленным золотою и серебряною посудою, сидели гости, соскучившиеся долгим ожиданием молодых. Они шумно встали и приветствовали чету.
Крик изумления вырвался у каждого из них, когда Ангелика сняла покрывало и показала лицо свое… Но среди этих криков был один крик гнева, злости, угрозы и проклятия:
– Ангелика!.. Моя воспитанница!
Читатель отгадает, кому, по всем правам, принадлежало подобное восклицание. Но прежде мы должны объяснить, каким образом на свадьбу Твардовского мог попасть пан Станислав. Твардовский приказал своим слугам просить к себе всех своих знакомых. В числе их слуги просили и пана Станислава, не зная, что его воспитанница была невестою их господина. Впрочем, никто из гостей не знал имени невесты Твардовского. Поэтому изумление их при виде Ангелики могло равняться разве любопытству, с каким старались они отгадать имя той, кому Твардовский отдавал свое сердце. Припомним, что большая часть гостей были усердные поклонники Ангелики, искали ее руки и получили отказ.
– Панове! – кричал Станислав, пробиваясь между гостями. – Всех вас призываю в свидетели! Видана ли такая смелость, такая насмешка над нашими патриархальными обычаями!.. Увезти, украсть мою возлюбленную воспитанницу, увезти, когда рука ее обещана была другому: это просто скандал!.. И как будто в насмешку просить меня на свадьбу, издеваться над моей старостью, над моей немощью, попрать мой герб, мой клейнод шляхетский! Ты должен своею кровью, Твардовский, смыть оскорбление. Вынимай саблю и бейся со мною, если шляхтич!..
– Драться, драться!.. – кричали многие, подстрекая Станислава.
Смятение сделалось общим. Все шумели, кричали, даже и те, которых, казалось, нисколько бы не должно было интересовать подобное дело. Женщины принялись плакать, Твардовская спряталась за своего мужа.
В числе гостей был и тот купчик, которому обещана была Станиславом рука Ангелики.
– Ваша милость осмелилась, – сказал он, выступая из толпы гостей и обращаясь к Твардовскому, – разрушить счастье почтенного семейства и похитить особу, рука и сердце которой обещаны были мне. Вы завладели моим добром, как разбойник; я должен отмстить за такое посрамление моей чести, – я должен рубиться с вами прежде всех. Вынимайте саблю.
– Молчал бы лучше, торгаш! – сказал один из друзей Твардовского. – Не заслужил еще права на саблю, а уж хочешь драться с шляхтичем! Прочь его! Пусть едет мерить сукно в лавочке.
Те из гостей, которые казались более миролюбивыми, старались успокоить смятение и помирить противные партии, но все усилия были безуспешны. Шум возрастал, и тогда только решилась вступиться за себя смелая пани Твардовская.
– Чего вы хотите от меня, господа? – сказала она. – Из чего вы хлопочете столько? Разве я присягнула вам на подданство, разве имеете вы на меня какое‑нибудь право?.. Разве я дочь ваша, пане Станислав, чтобы вы могли распоряжаться мною по своей воле? Разве я была вашей невестою, пане Доминик, чтоб вы могли вступаться за меня, как за свое добро?.. Какое вам дело до меня, спрашиваю я вас? Я сирота, я не ваша наследница, я сама имела право располагать своей рукой, не требуя вашего посредничества…
– Молчи, непокорная, неблагодарная! – кричал взбешенный Станислав. – Я не с тобой имею дело, а с тем, кто так лукаво обманул меня, с мужем твоим. Ступай себе к своим горшкам и веретену, а ты, Твардовский, вынимай саблю!
Хладнокровно, с насмешливой улыбкой выслушал Твардовский эти вызовы.
– Постойте!.. Зачем спешить? – сказал он наконец. – Сабли от нас не уйдут. Прежде попируем на моей свадьбе!.. Что за свадьба без вина и без танцев! Эй, музыканты!
В ответ на эти слова скрипки грянули веселый, удалый краковяк. Застучали серебряные подковки. Ноги затопали в такт и скоро заглушили угрозы и крики панов Станислава, Доминика и их сварливой компании. Веселые пары уже обходили кругом стола, покручивая усы, поправляя надетые набекрень шапки, гремели саблями и подковками. Бешеная мазурка, сменившая краковяк, загасила последние вспышки раздора. Танцевали без устали, под звуки чародейской музыки, не забывая осушать кубки с искрометным венгерским, очищать блюда, которые беспрестанно сменялись другими. На дворе давно уже стоял белый день, давно уже догорели и погасли свечи, а пир и танцы шли своим чередом…