Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 116

В конце рабочего дня состоялась летучка или, скорей, военно-полевой суд, который единодушно потребовал принятия самых крутых мер наказания к этой оголтелой экстремистке, бандитке и оторве.

Варька, в разодранной рубахе, с опаленным ненавистью лицом, молчала, уж точно как партизанка на допросе. Я думаю, что на этот раз она вполне сознательно играла эту героическую роль. Даже не присела на предложенный ей стул, а так и стояла, прислонившись спиной к стене и поедая нас остервенелым взглядом. Общественность клокотала от негодования, и, я думаю, дело могло кончиться очередным сражением, если бы не Евгеша, которая сделала все возможное, прямо-таки из кожи вон лезла, чтобы погасить скандал. И это наша высокопринципиальная партийка, которая за меньшие провинности сживала людей со света, а тут — подумать только! — заступалась за оголтелую хулиганку, намекала на ее какие-то особые болезни, юный возраст и даже неудачи в личной жизни! Да и все непосредственные участницы сражения и пострадавшие, под стать своей начальнице, неожиданно спасовали перед бандиткой, как-то подозрительно отмалчивались, увиливали от ответов. Почему-то вдруг обнаружились примиренческие настроения, уступчивость, мягкотелость, и вместо сурового приговора было вынесено постановление о высылке Бандитки в колхоз на картошку, где давно уже пропадала и требовала подмены бригада ценных типографских служащих.

— Да хоть навсегда! — вместо ответного слова фыркнула подсудимая, и было очевидно, что она ни капли не раскаялась в содеянном.

— Постараемся удовлетворить твое пожелание, — ехидно бросила Евгеша.

И мы поняли, что наша партизанка надолго застрянет в глубоком подполье подшефных колхозничков.

И все-таки наш боевой авангард в лице Клавки, Брошкиной и Колесниковой был не удовлетворен приговором, втихаря роптал и опять грешил на Евгешу, обвиняя ее в гнилом либерализме и намекая на ее причастность к партийной коррупции. Отчасти так оно и было, но в основном Евгеша была уже сыта Варькой по горло и мечтала избавиться от нее, но скандал во что бы то ни стало ей хотелось погасить и замять в силу его политической подоплеки. И слава богу, что наша общественность в запарке страстей не уяснила для себя изначальную причину скандала. Политически подкованная Евгеша успела произвести соответствующую обработку своих кадров, то есть категорически запретила выносить сор из избы. И в этом она, как всегда, была дальновидна и предусмотрительна. Если бы руководство узнало, что в стенах вверенного ему заведения состоялся митинг протеста против оккупации Чехословакии, нас бы тут же всех расшерстили на полную катушку. Спасибо Евгеше, она этого не допустила и ловко обезвредила дебоширку, сослав ее в самый дальний из наших подшефных колхозов, в бездорожный район Волхова, и забыв там на добрых полгода. А для страховки, чтобы не болтали лишнего и не гнали волну, вместе с Варькой отправились в ссылку трепачка Брошкина, сплетница Колесникова, еще несколько ярых активисток, и я в том числе. Нас через месяц отозвали, но Варька окопалась в колхозе всерьез и надолго. Она работала там телятницей, подженилась на пастушке-самородке, который научил ее плести лапти, а заодно местным песням и плачам, с которыми она потом успешно выступала на слетах художественной самодеятельности.

Когда спохватились, дело близилось к весне и уже как бы нерационально было отзывать Варьку из колхоза, тем более что она там так удачно прижилась. Но на Пасху (она была ранняя) наша Бандитка подралась с пьяным бригадиром, который для угощения местного руководства пытался украсть у нее теленка, и так звезданула негодяя обухом по кумполу, что тот загремел в больницу. Ввиду очевидной вины бригадира уголовное дело удалось замять, только от Варьки поспешили избавиться.

И вот в один прекрасный солнечный день она снова предстала перед нашим общественным судом. В рваном ватнике и ушанке, в обнимку с громадным медным самоваром и связкой лаптей на шее, с обветренным загорелым лицом, одичалыми замашками и оголтелым матом; за полгода из гордой партизанки она превратилась в заматерелую уголовницу. За сверхурочную работу ей полагалась масса отгулов, и находчивая Евгеша тут же отправила ее домой на отдых. А к ночи того же дня Варька объявилась у меня дома, пьяная в стельку, и прожила в кухне на раскладушке почти месяц, потому что жить ей, собственно говоря, было негде.

Еще осенью в колхозе, когда мы вместе копались в грязи, собирая гнилую картошку, Варька поведала мне свою историю.

Она родилась и выросла в добропорядочной семье довольно крупных партийных работников, которые верным служением правому делу заработали себе авторитет в определенных кругах, а заодно квартиру, дачу и прочие социальные блага и привилегии — словом, все, что им там было положено по штату.





Варька была поздним ребенком и росла вундеркиндом. У нее была феноменальная память, и учеба давалась ей легко. Родители, возлагая на дочь большие надежды, не жалели сил и средств на ее воспитание. Помимо школы ее обучали языкам, музыке, танцам, рисованию и плаванию. Дома у нее была своя личная нянька, которая встречала ее из школы, кормила и отводила на урок. Родители хотели видеть свою дочь образцово-показательным ребенком, и Варька прилежно исполняла эту роль.

В школе она ни с кем не дружила, держалась замкнуто, тихо и обособленно. Эта лучшая в городе английская школа находилась далеко от дома, и Варьку туда привозили и увозили. Это было малость неэтично, поэтому машина ждала ее в одном из дворов в глубине квартала. Но воспитательница была посвящена в этот маленький секрет и, уважая родителей, никогда не задерживала девочку после уроков на бесконечные собрания, митинги и политинформации, которыми так изобиловала наша школьная программа. Оправдываясь за Варьку перед детьми, воспитательница намекала им на какие-то особые болезни, но дети были в курсе, поэтому на всякий случай обходили Варьку и отстраняли от участия в своих играх и развлечениях. Сначала это было немного обидно, но потом она смирилась с обособленным положением и уже никогда не претендовала на дружбу и доверие однокашников. Так и прожила десять лет, как под колпаком, не высовываясь: тихий и скромный цыпленок, внутренним миром которого никто никогда не интересовался.

Как все нормальные дети, Варька ненавидела школу и прилежно училась, чтобы только не иметь с ней лишних точек соприкосновения.

Родителей своих Варька почти не видела, они очень поздно приходили с работы и часто пропадали в долгих командировках.

Домработница, дальняя родственница матери, угрюмая и суровая литовка, плохо знала русский язык, к тому же была крайне нелюдима. Мать скрывала свое происхождение, никогда не рассказывала о своем детстве и родственниках. Можно было подумать, что ее жизнь началась только в блокадном Ленинграде, когда она познакомилась с отцом и вышла за него замуж. Да и прошлое отца также тщательно скрывалось, хоть он и был коренным ленинградцем и потерял свою первую семью в суровую зиму сорок первого года. Но об этом тоже не принято было говорить, и Варька никогда не узнала, каким образом погибла семья отца.

Отец был крайне молчаливым человеком. Очевидно, по долгу службы ему приходилось много выступать с трибун, потому что именно говорильня была его основной профессией, и, наверное, поэтому он дома замолкал напрочь.

В дни всенародных торжеств или семейных праздников он восседал во главе стола, набычившись, будто на совещании, и даже вкус пищи, казалось, не доходил до него — он принимал ее будто из вежливости, по долгу службы. В застольных беседах он кивал, что было высшей формой его одобрения, или брезгливо морщился от недовольства, а порой грозно хмурился и в знак протеста уходил смотреть телевизор, возле которого неизменно засыпал. Выпить он любил, но никогда при этом не хмелел, а нагрузившись, умел спать с открытыми глазами, торжественно и важно, как в президиуме. Мать понимала его без слов.

Свои партийные дела родители обсуждали в спальне, шепотом, и Варька так никогда и не уразумела для себя, чем, собственно, они там на службе занимаются. На ее вопросы отец выдавал нечто вроде улыбки: «Осуществляю общее руководство».