Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 32

А 27 августа того же 1939 года ее снова забрали уже по всем правилам, ночью с машиной, и на этот раз сразу же ей было предъявлено обвинение в шпионаже… Да. Она через моряков, отправляющихся на торговых суднах в Европу, пересылала секретные шпионские сведения в Париж некоему эмигранту, бывшему белогвардейцу Сергею Яковлевичу Эфрону. И была связана с его дочерью Ариадной. Обоих — и дочь, и отца — она знала по Парижу.

Тамара утверждала, что она никогда в Париже с Эфронами, ни с ним, ни с ней, не встречалась и не была с ними знакома. И если Тамаре было трудно убедить в этом следователя, то и следователю было нелегко, несмотря на все приемы и методы, учитывая твердость характера Тамары, — убедить ее! Она ведь только внешностью походила на Снегурочку… Тогда ей была устроена очная ставка с человеком, который якобы передавал ей в Ленинграде шпионские сведения, и она отправляла их через моряков.

Очная ставка была уже в Москве на Лубянке, куда ее сразу же привезли из Ленинграда. За столом следователя напротив нее сидел Павел Николаевич Толстой. Его отец был эмигрантом и проживал в Париже. Кажется году в тридцать втором или тридцать третьем, Тамара точно не помнила, она получила из Парижа письмо от друзей, и они просили ее встретить на вокзале в Ленинграде этого самого Павла Николаевича, приехавшего из Парижа, и отвезти к его прославленному дядюшке в Царское, то бишь в Детское село, ибо он, Павел Николаевич, не знает, как ему ехать. Тамара встретила Павла Николаевича на вокзале и отвезла его по месту назначения и сдала с рук на руки дядюшке на даче в Детском селе, и ее даже не догадались пригласить зайти в дом, и она тут же от порога вернулась в город. Несколько раз этот Павел Николаевич ей звонил, раз или два заходил к ней на работу. Вот и все.

И теперь он сидел напротив нее, чисто выбритый, в белоснежной рубашке, видно, с воли, а не оттуда, откуда она, так по крайней мере ей представлялось, — и спокойно повествовал о том, какие секретные сведения он ей передавал, где и когда они встречались и сколько раз и что эти сведения предназначались для Сергея Яковлевича Эфрона, находившегося в Париже.

— Подлец! Вы лжете! — крикнула Тамара.

Следователь ее остановил, а Павел Николаевич продолжал повествовать. И когда под конец он сказал ей:

— Ну, что вы упираетесь, хватит, ну, раз делали дело — надо сознаваться! Ведь я же сознаюсь!..

Тамара не выдержала и, схватив чернильницу со стола, запустила ею в Павла Николаевича. Попала ли она в него, покалечила ли его, она не видела, успела только заметить, как чернила разлились по белой рубашке. Ее поволокли в карцер.

Она так и не узнает, что он будет расстрелян, и что на суде откажется от своих показаний. Тамара потом как-то выпадет из этого «шпионского дела», как и Аля. И получат они свои восемь лет просто так… А Сергею Яковлевичу, который ходил еще на воле, будет заготовлена ответственная роль — он окажется французским шпионом, пробравшимся в НКВД с целью передавать сведения о работе НКВД французской разведке, и через «Союз возвращения на родину» он засылал сюда в Россию террористов, шпионов, собирать шпионские сведения и в итоге сам под чужим паспортом пробрался в Москву для той же шпионской деятельности… И целая шпионская организация будет создана сценаристами Лубянки, в которую войдут и супруги Клепинины, и Эмилия Литауэр и другие.

Конечно, подобного Сергей Яковлевич ожидать никак не мог, и все же начал ли он уже там, в Болшево, понимать, как он ошибся и кому он служил, и во что он так верил… Или прозрение пришло только в застенке?!

Дина Канель, — мы с ней еще встретимся, она будет сидеть вместе с Алей на Лубянке, — рассказывала, что одной из ее первых сокамерниц была немка, бежавшая от Гитлера во Францию. Стала коммунисткой, работала на Советский Союз, была связана с нашей разведкой. Ей даже пришлось участвовать в «устранении» одного человека, она с содроганием об этом вспоминала. «Но я сделала это ради вашей страны, он стал предателем, он слишком много знал, он мог выдать секреты!» Но разговор этот произошел, когда немка уже «раскололась» после бани. Немку на допросы не вызывали, Дину на допросах били.

— Вы что, ничего немке не говорили о том, что вас бьют? — спросила я Дину.

— Да нет, — ответила она, — неудобно как-то было, она иностранка, а били свои…

И вот их повели в баню. Баня была в подвале. И когда их заперли вдвоем и они разделись, немка вдруг дико закричала, в ужасе уставившись на Дину. Дина не сразу поняла в чем дело, но скосившись через плечо на свою спину, увидела, что плечи были сине-лиловыми… «Как вас бьют?!» — «Бьют…» И немка, закрыв лицо ладонями, зарыдала. «Боже мой! Я, кажется, зря прожила свою жизнь!»





…Вся жизнь — черновик, даже самая гладкая…

Это слова Марины Ивановны. А жизнь Сергея Яковлевича? Не была ли она так страшно и так трагически прожита начерно.

И опять ночью у болшевской дачи затормозила машина, но вряд ли кто теперь спал по ночам на этой даче… Разве что дети да пес. И настороженное ухо сразу уловило и тихо подкатившую машину, и скрип калитки, и шаги…

Это напишет потом Марина Ивановна.

На этот раз очередь была Сергея Яковлевича.

Было это 10 октября. Ранним-ранним утром, по той же самой дорожке, засыпанной ржавыми иглами, по которой ушла Аля, уходил и Сергей Яковлевич. Теперь уже окончательно и навсегда из жизни Марины Ивановны.

Ну, а дальше? Что было дальше на этой болшевской даче? Стояла уже осень. И по ночам были заморозки. И было холодно и сыро. И надо было топить печь. И Марина Ивановна и Мур собирали днем на участке хворост и сучья. И дни были короткими и слишком рано за окном становилось темно, и слишком темными были эти осенние ночи, и слишком долго надо было ждать рассвета…

«Ночные звуки и страхи…» — ждала ли Марина Ивановна, что могут приехать и за ней? Ждала. Год спустя она записала в тетради: «Поздравляю себя (тьфу, тьфу, тьфу!) с уцелением…»

…И снова у калитки затормозила машина, и снова в ночи, как галлюцинация, топот ног, и стук в окна и в дверь! Это было под праздник, под седьмое ноября, под двадцать вторую годовщину Великого Октября.

ЗА КЕМ?

Забрали Клепинина. Его жена была в Москве и ее арестовали там в то же время, как и ее старшего сына Андрея Сеземана.

Марина Ивановна рассказывала Нине Гордон об этой страшной ночи. Пока шел обыск, Клепинин сидел в кресле в растерзанной на груди пижаме, уставившись в одну точку, безучастный, равнодушный ко всему, нетутошний уже. Он судорожно прижимал к себе последнее живое существо — бульдога! Бульдог взгромоздился к нему на колени и в предчувствии разлуки подвывал, скуля, лизал ему лицо, шею, уши… Чекистам пришлось несколько раз повторить, что надо одеться. Клепинин не слышал. Собака не давала одеваться, кидалась не чекистов, не давала увести. Ее заперли. Она выла, скреблась когтями, билась о дверь.