Страница 3 из 17
Начальница отпираться не стала, сказала: какая нам, в сущности, разница? Зарыли лет сорок назад – и забыли, во всяком случае на ее памяти эти могилы никто и никогда не навещал. Ни плиты, ни даже креста тут отродясь не было. Кажется, они были родом из Польши, троих здесь схоронили, а остальные сразу после войны уехали обратно. Все давно сгнило, добавила она, и кости, и гробы, главное же, участок чин чином будет записан на нас. Бабушка, пока шел разговор, заискивающе на меня смотрела и чуть ли не после каждого слова жала локоть, мол, видишь, все правильно, участок будет наш, по-настоящему наш, никто посягнуть на него не сможет. В общем, и я уже был согласен и на грабительскую по тем временам цену, и на этих поляков, между которыми отцу неизвестно зачем придется лежать. Я устал от бабушки и хотел одного: сесть скорее в автобус и уехать отсюда.
Сейчас, Аня, я, конечно, привык, что отец лежит именно здесь, так тут красиво. Последнюю неделю, например, солнце садится в реку и на закате светит на наш холм прямо снизу. Света много, кроны сосен ничему не мешают, и на солнце стволы кажутся ярко-розовыми, почти прозрачными. А когда солнце уйдет, сразу густые сумерки, чуть ли не ночь. В общем, я с этой историей смирился, больше не думаю, что отец и поляки будут друг другу мешать, в конце концов, то, что от них осталось, наверняка уже смешалось с землей, да и отец был человек мирный. Бабушка про него говорила, что во всех коммуналках, где они жили, он ни разу ни с кем не повздорил.
12 апреля 1992 г.
Аня, милая, ты уехала больше шести лет назад, и я уже свыкся, что ты всегда далеко. Теперь мне кажется, что твое бегство, да и любое бегство – единственный способ спасти, что имеешь. Жизнь здесь меняется быстро, люди становятся другими за пару лет, те же, кто уехал, все силы тратят, чтобы врасти в новую почву, и прошлое в них сохраняется, каким было, наверное, поэтому мне легче говорить с тобой, чем с бабушкой. Хотя сейчас мы живем тихо, пожалуй даже, что хорошо. Во всяком случае бабушка приезжает на день – на два каждую неделю, приезжает сама, добровольно, с моей стороны без какого-либо нажима. Я, конечно, рад ее посещениям и очень ценю, что она все перестирает и уберет, приготовит еду чуть ли не до следующего своего визита, и все же мне иногда кажется, что бывай бабушка реже, было бы лучше. Сам ничего подобного я ей сказать не могу, боюсь обидеть, но, может быть, когда ты и она будете разговаривать по телефону, ты как-нибудь дашь ей это понять. Моя нынешняя жизнь ведь другая, и мне бывает трудно, будто заведенному, бегать туда-обратно. В общем, так получается, что после ее приезда мне все тяжело, я больше не знаю, правильно ли делаю, то ли делаю, я никогда не был особенно в себе уверен, а тут сие хорошее чувство иссякает прямо на глазах. Конечно, я по-прежнему очень-очень бабушку люблю, скажи ей про любовь обязательно, но сейчас мне нужно время, чтобы приноровиться, привыкнуть, а это легче, когда один.
Анечка, и в последнем, и в прошлом письме ты спрашиваешь про мою жизнь, про то, насколько далеко я продвинулся и как относятся местные к тем, кто, пытаясь воскресить своих родителей, селится на кладбище, если я, конечно, не единственный. Раньше подобная настойчивость была моей дочери не свойственна, посему отвечаю подробно и сначала на третий вопрос. Такие, как я, есть. Это, конечно, не массовое движение, но на многих кладбищах люди уже живут; на нашем, кстати, кроме меня, еще милая и симпатичная женщина по образованию ботаник, зовут ее Ирина. Позже я о ней напишу тебе отдельно. Отношение разное, но, в общем, куда лучше, чем можно было ждать. Правда, я слышал, что где-то под Кемеровом местный священник во время проповеди говорил, что мы сатанисты и некрофилы, якобы он возбудил народ настолько, что троих из наших сильно покалечили, а одного убили, но верен ли рассказ, не знаю. Я, например, ни с чем подобным не сталкивался.
В газетах были большие публикации, где объяснялось, почему мы переселяемся на кладбища и чего хотим, была и передача по телевидению. Последнее, конечно, действует. Кроме того, сам я живу не на кладбище, а в обычном деревенском доме, здесь раньше жил сторож, официально земля тоже считается кладбищенской, но что и я из «воскресенцев», знают не все. Можно даже навести статистику: молодым это, в сущности, безразлично, живут себе на кладбище люди и живут, мы ведь им не мешаем, а старики, те явно сочувствуют. Кто-нибудь из них бывает у меня каждую неделю, особенно если погода хорошая. Сидят, пьют чай, расспрашивают. Но обычно округло, без подробностей, боятся смутить, что ли.
Теперь, как я живу. В двух словах: весьма размеренно. Встаю рано, выпиваю чашку чая, дальше, если в погоде нет ничего экстраординарного, иду на кладбище. Там, уже в ограде, сажусь на скамейку и вспоминаю отца. Иногда бегаю, буквально скачу, от одной истории из тех, что помню, к другой – это, так сказать, легкие, праздничные дни – в некоторых участвую я сам, но большинство – рассказы отца о детстве на Украине, об Арктике, о войне, в любом случае, вспоминать их мне тепло и приятно, между же, как и полагается, работа: дни, когда разные куски его жизни я пытаюсь друг с другом соединить, сшить. То есть восстановить жизнь отца шаг за шагом. К сожалению, идет все с трудом, нет ни одной недели, чтобы у меня хотя бы раз не опустились руки.
Тому есть три причины. Первая – отец был очень яркий человек, иногда до однообразия яркий. В юности я часто от него отгораживался, так его было много. Кстати, к заслонам, что я ставил, он относился с сочувствием. Всерьез отец обижался, лишь когда я демонстративно отказывался читать его вещи; я знаю, что поступал хамски, но мне мешало, что я видел кухню, а, главное, я понимал, как он огорчится, если вдруг мне не понравится. Он самолично и чересчур рано изъял из наших отношений вранье, и это загоняло меня в угол. В итоге однажды я счел, что безопаснее не читать. То же, кстати, у нас было и с шахматами. Лет в пятнадцать я уже играл лучше, тем более что отец рисковал, азартно жертвовал, я же играл спокойно, академично, в общем, он был обречен, но признать правду не желал. После каждого проигрыша он начинал говорить, что больше ни на что не способен, не может ни думать, ни писать, что он «кончился». Поддаваться я не хотел – было противно, в итоге мы просто прекратили играть.
Третья причина вполне извинительная – моя эпилептическая память. Приступами целые годы съедены подчистую. Но тут – что есть, то есть.
Двигаюсь я удивительно медленно. Бывает, что уходит месяц, прежде, чем вспомню и восстановлю совсем маленький кусочек жизни отца. Правда, с недавних пор я действую по-другому. Федоров, наш первоучитель, говорил, что кладбища надо превратить в кладбища-архивы, кладбища-музеи и библиотеки, за остальных не скажу, но я другого пути не вижу. Я уже свез в свою избу весь отцовский архив, записные книжки, рукописи, письма; сохранилось многое, что – удача. В ксерокопиях у меня есть и сданное бабушкой в госархивы. И вот, вернувшись с кладбища, я в сторожке разбираю его бумаги, расшифровываю, читаю. Мне лично интереснее всего параллельно читать наброски, которыми забиты блокноты, и то, что в итоге из этих набросков получилось. Отец ведь фонтанировал идеями, легко придумывал, но так же легко и бросал. До готовности не доведена и десятая часть. Вот отец отделывает рассказ, и прямо видно, как ему делается скучно. Если получится то, что я хочу, из блокнотных заметок в конце концов составится нечто вроде летописи, где будет все: и чем он жил, и что думал. Появится канва, основа, которая будет держать работу и по которой, не боясь провалов, я смогу вышивать.
Сегодня перечитал то, что написал вчера, и вижу – краски сгущены. Просто перед приездом мамы я смотрю, сколько сделал с ее прошлого визита, и сразу впадаю в мрак, оттого и качу на нее бочку. Мамины посещения – единственное, что в Рузе делит, членит мою жизнь; когда я один, она идет себе и идет, а тут, дожидаясь ее, я волей-неволей подвожу итоги. К сожалению, они такие, что лучше их не подводить. Пока у меня получается, что чтобы восстановить отца, мне не хватит не только остатка собственной жизни, но даже, живи я как праотцы, под тысячу лет, и тогда вряд ли бы успел. В общем, Анечка, перед маминым приездом я не слишком весел. К счастью, когда я не в избе, а рядом с отцом, эти страхи отступают. Сидя на скамейке, в ограде я все время что-то вспоминаю, пускай по кусочкам, но вспоминаю, отец будто сам помогает восстановить то одно, то другое. Иногда нам удаются совсем хорошие разговоры – без нервов, без надрыва. Мне естественно ему рассказывать, что со мной делается, я рассказываю про тебя, про Машку, про маму. Мне кажется, он ценит и благодарен за новости о друзьях, тех, кто еще жив, и об их детях, как видишь, говорим мы почти на равных.