Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 66 из 72



   Чулков жил в огромной квартире журнала, там же и Ремизов с женой - считался он «секретарем редакции». (Воображаю, что за секретарь был Алексей Михайлович!) С этим секретарем, и вернее с крошечной дочерью его Наташей, связано первое зрительное впечатление от Мережковского и знакомство с ним.

   Вхожу в комнату Ремизовых - комната большая, большое кресло, в нем маленький худенький человек, темноволосый, с большими умными глазами, глубоко засел. А на коленях у него ребенок, девочка, едва не грудная, он довольно ласково пока­чивает ее на своей тощей интеллигентской ножке, чуть ли не мурлыкает над ней. Картина! Мережковский и колыбельная песенка. Верно, раз за всю жизнь с ним такое произошло. (Только недоставало, чтобы он пеленки Наташе менял.)

   Тут же и Алексей Михайлович, худощавый, в очках, и могучая Серафима Павловна. Шестьдесят лет прошло, а как вчерашнее помнится. И до сих пор непонятно, какая связь могла существовать между крохотным беззащитным младенцем, полу­стихией еще, и бесплотно-поднебесно многодумным Мереж-ковским. Но вот случай выпал. Конечно, только случай.

   Вторая встреча в другом роде, у Федора Сологуба, на ужине где-то на Петербургской стороне или на Васильевском острове, не помню.

   Сологуб был в то время известным, но еще не столь про­шумевшим писателем, как позже. Служил инспектором в го­родском училище и жил в нем, в казенной квартире, с сестрой.

   И квартира сама - большая, старомодная, с фикусами в горшках, рододендронами, столовая  с висячей неяркой лампой и тусклой хозяйкой, старой девой, лампадки, кисловато-сладкий запах - всё слишком уж мало шло к таинственному хозяину, автору разных дьяволических штучек, загадочных мальчиков и «Мелкого беса».

   Федор Кузьмич казался старше своих лет - совсем лысый, водянистые серьезные глаза, пенсне, розоватые поблескивающие шеки (на одной крупная бородавка), неторопливые движения. Речь  отрывистая, краткая. Сумрачный облик, соответственный писанию его. Но как хозяин очень гостеприимен. Кроме Ме­режковского, за столом сидели Кузмин, Ауслендер, может быть, Гржебин, Нарбут, Сомов, Чулков и я, оба с женами. Странным  образом Федор Кузьмич все время был на ногах, в тусклой этой комнате (где хорошо бы поселиться сологубовским «не­дотыкомкам»), медленно обходил гостей и приговаривал загроб­ным голосом:

   - Кушайте, господа, кушайте! Прошу вас, кушайте! Сестра его, бесцветная женщина с гладко зачесанными назад волосами, чуть не примасленными, если и проявляла какую деятельность, то предварительную, кухонно-кулинарную. Сейчас скромно помалкивала - куда уж там разговаривать наравне с Мережковским, бездной вверху и внизу. За кофе Дмитрий Сергеич что-то перешептывался с Гиппиус, посматривая на нас с женой. Зинаида Николаевна нас разгля­дывала, наводя свой лорнет, как дальнобойное орудие. Мы были москвичи, в некоей степени провинциалы и вообще новички. Мережковский завел общий разговор, характера, конечно, возвышенного, религиозно-философского. Гиппиус вдруг пере­била его:

   - Дмитрий, погоди... ( У нее была манера - даже на публичных выступлениях мужа вмешиваться, будто сбивая его. Но все это входило в их семейный обиход, точно она его поддразнивала и вносила те некую пряность в мудрствования.)

   - Погоди, я вот хочу спросить у Зайцева ...

   Дальнобойное орудие вновь было наведено на меня. За ним виднелся изящный, трудно забываемый облик, с огромными глазами, лицо несколько подрумяненное, худые тонкие руки. Облик высокомерный, слегка капризный, совсем особенный ...

   «Дмитрий» покорно замолчал. Своим слегка тягучим голо­сом - в нем отчасти было коварство, отчасти желание проэкзаменовать заезжего, все с тем же лорнетом у глаз - задала она мне в упор вопрос с видимым желанием «срезать».

   Не помню в точности, как она выразилась. Был там только Христос и какая-то мушка. Как бы, по-моему, Христос поступил с мушкой, ползшей по скатерти - что-то вроде этой чепухи.



   Неожиданно для себя я вдруг внутренне вскипел и ответил с почти неприличной резкостью юного, замкнутого самолюбия, почуявшего ловушку,- ответил вроде того, что самый тон вопроса в отношении Христа считаю кощунственным - и еще что-то в этом духе (с мужеством отчаяния, когда человек бро­сается вниз головой со скалы).

   Но голова не разбилась, а эффект получился неожиданный: и Дмитрий Сергеевич, и сама Гиппиус весело рассмеялись. Отпора мне никакого не было - нечего и связываться с младенцем.

   - Пейте, господа, кофе, пейте,- невозмутимо-погребально говорил Сологуб, прохаживаясь вдоль стола .- Пейте кофе!

   Позже приходилось слышать Мережковского в Москве на открытых выступлениях. В Историческом музее маленькая его фигурка перед огромной аудиторией, круто подымавшейся вверх, наполняла огромным своим голосом все вокруг. Говорил он превосходно, ярко и полупророчественно. Некая cпиритуальная одержимость влекла его. Это было и суховато, как бы без влаги, но воодушевление несомненно. Нет, не пророк, конечно, но высокоодаренное и особенное существо, вносящее неповторимую ноту. Мимо не пройдешь. Не зажжет, не взволнует и не умилит, но и равнодушным не оставит. Большой оратор, большой ли­тератор, но никак не Савонарола.

   Выходили в это время и некоторые замечательные его кни­ги - «Леонардо да Винчи», «Гоголь и черт». «Леонардо» - вроде исторического романа. Но именно «вроде». Настоящим художником, историческим романистом (да и романистом во­обще) Мережковский не был. Его область – религиозно-фило­софские мудрствования, а не живое воплощение через фантазию и сопереживание. Исторический роман для него, в главном,­ повод высказать идеи. Но вот «Леонардо да Винчи» при всей своей книжности, местами компилятивности, все же вводил в Италию, в Ренессанс, просвещал и затягивал. Помню, зачиты­вался я этим «Леонардо» - проводником в милую страну.

   Это было время так называемого религиозного возрождения в России, вовлечения интеллигенции в религию. «Религиозно-­философские собрания» в Петербурге, где светские типа Кар­ташева, Мережковского, Гиппиус и других встречались на дис­путах с представителями Церкви. Замечательная полоса русской духовной культуры. Время Мережковского и Гиппиус, Булгакова, Бердяева, Франка, сборников «От марксизма к идеализму», «Смены вех», предвоенный и предкатастрофный подъем духа, прерванный трагедией революции, но перенесенный в зарубежье. Тот подъем и того духа, который породил Сергиево Подворье, Богословский институт, Студенческое христианское движение. (Подумать о христианстве в студенчестве моей молодости в России! Тогда надо было быть народником или марксистом, а уж какое там христианство. Gaudeamus igitur, московские сту­денты с Козихи, выпивка на Татьянин день, требование кон­ституции ... - тут не до Мережковских и Гиппиус, не до Бер­дяевых и Булгаковых.)

   Слабость Мережковского была - его высокомерие и брез­гливость (то же у Гиппиус). Конечно, они не кричали - вперед на бой, в борьбу со тьмой - были много сложнее и труднее, но и обращенности к «малым сим», какого-либо привета, ду­шевной теплоты и света в них очень уж было мало. Они и неслись в некоем, почти безвоздушном пространстве, не совсем человеческом. Это не уменьшает, однако, высоты их идейности.

   Теперь очень принято говорить о начале века как о «Сереб­ряном веке» литературы русской. Взгляд правильный. Можно бы добавить: и культуры религиозно-философской. И в этой области надо сказать о Мережковском  и Гиппиус, что были они писателями предутренними. От большой публики тогдашней далекие. Да одинокие и сейчас. Не зря некогда собиравшаяся меня срезать Зинаида Николаевна сказала о себе («себе» - значит и о Мережковском):

Слишком ранние предтечи

Слишком медленной весны.

   В предвоенные и предреволюционные годы Мережковские были настроены очень лево. Но октябрьская революция и коммунизм вовсе им не подходили. Как почти вся взрослая лите­ратура наша того времени, очутились они в эмиграции.