Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 72



   А затем - тридцать лет Евангелия и тридцать лет нарастания трагедии. «Иисус Неизвестный» явился уже в Пасси, на реках Вавилонских. Пасси место тихое, но вокруг все не тихо. Уже «Атлантида» написана по-другому, другими ритмами и слова­ми - «Иисус Неизвестный» же - в особенности.

   Тридцатилетняя «жизнь с Евангелием» состояла в том, что человек всматривался изо дня в день в тот Лик, без Которого все труднее, если не невозможнее, становилось жить. Трагедия росла, ощущение конца (в смысле апокалиптическом) тоже росло. Все это как бы придвинуло Мережковского ко Христу - тут уж не до холодноватых и двусмысленных высот .

   ... Мережковский, однако, всегда был, и остался, вольным и одиноким гностиком - ему хотелось и рассмотреть что-то о Христе, узнать, заглянуть в жизнь Иисуса-человека. Плодом чего и явилась книга: книга всматриваний припавшего ко Христу.

   Эти всматривания касаются: и Евангелистов, и Крестителя, и Богоматери,- преимущественно же Самого Иисуса. Кроме Евангелия, привлекает автор огромный материал «Аграф» («не­записанного слова»), Церковью не принятого за достоверное, но откуда, по мнению Мережковского, можно извлечь драго­ценные черты, слова, факты. Не боится он и Апокрифов. И идет еще дальше: о многом, чего не знаем мы в Иисусовой жизни, пишет сам «апокрифы», оговариваясь примерно так: да, это мой домысел, но рожденный из моего вживания и из моей любви. Пишу так, как подсказывает чутье. Если смело, то отвечаю сам. Но ведет меня любовь. Отсюда: Рождество Христово, Иисус ребенком с козами на «Злачных пажитях горных лугов Галилеи», Искушение Христа и др. «Назаретские будни» - мальчик Иисус в школе. Дева Мария, плотник Иосиф - бедная и святая жизнь, в которой Спаситель возрастает.

   Мережковский не был в Палестине. Пейзаж взят им условно и «вообразительно». Я считаю, что очень удачно по тону: Иисус Пастушок, например, в одиноких горах с козами - прозрач­ностью, чистотой краски напоминает ранне-итальянское: Симоне Мартини или сиенцев. Рождение в яслях - Беато Анджелико. И своеобразный, текуче-мрачный тон в Искушении ...

   Вообще, надо сказать, что вся книга написана словом воз­бужденным, легким и патетическим. Нечто текучее, переливчатое есть в нем - по временам очень пронзительное. Вот уж никак не покойное повествование! Да и как мог бы покойно и удобно повествовать автор о том, что считает он столь великим и таинственным - неисследимым, что всю жизнь надо читать и «сколько ни читай, все кажется, не дочитал, или что-то забыл, чего-то не понял».

   В Мережковском нет детской простоты, такого безответст­венного отдания себя, как у жен мироносиц, или у «верующих баб» Оптинских старцев. Всякому ясно, что душа эта сложная, раздираемая, вопрошающая, непокорная и глубоко-своеобразная. Без Христа жить она больше уже не может, но, припадая к Нему, волнуется, пытает (иногда, может быть, и сомневается).

   - Какой Ты был? Что думал тогда-то?? Что делал в такие-то часы Твоей жизни?

   Некоторым (глубоко церковным) людям несколько покажется дерзновенной мечта Мережковского, упорство его, смелость, с которой он порою приписывает Иисусу чувства ... - о которых просто как бы догадывается. Смелость, конечно, велика. Но источник ее глубок. Ее источник высоко - серьезен, значи­телен. Если бы Мережковский праздно разглагольство­вал, было бы плохо, даже кощунственно. Этого вовсе нет.

   - Я люблю Тебя, я Тебе поклоняюсь и благоговею перед Тобой, но я хочу все о Тебе знать,- вот что мог бы сказать Мережковский.

   Может быть, это лучше равнодушия или привычки? Казенного холода?

   Изобразить  Христа невозможно - этой задачи не ставил себе Мережковский. Читателю кажется, что задача: проникнуть за видимую часть спектра, туда, где инфракрасные лучи. Тоже немалое намерение! Выполнено оно или нет в замечательном этом произведении?

   На мой взгляд - да. Не в том смысле, чтобы в заглядывании «туда» был Мережковский всегда прав, а в том, что дается ощущение тайного: сложнее, противоречивей как будто ока­зывается все - и человечней. Христос не «закованный в ри­зы», а более свой, наш, человеческим взором - бедным и малым - видимый, человеческим ухом слышимый.

   Человеку, в догадках своих, свойственно (и простительно) ошибаться. Никогда он не может разглядеть и расслышать не только всего, но и большого. И всегда, если даже «краем глаза» или «краем сердца», почувствует - и то хорошо.



   «Иисус Неизвестный» волнует читающего, как волновал он писавшего. Как составлял часть жизни автора, так частью жизни становится и для читателя. Богослов, историк Церкви, христи­анский философ могут вести с Мережковским свою беседу. Просто читатель прочтет с увлечением своеобразнейшую книгу, написанную с некою исступленностью, острую, смелую - в центре которой величайшее Солнце мира.

ПАМЯТИ МЕРЕЖКОВСКОГО 

 (100 лет)

  Время идет, время проходит. Сто лет было бы теперь Дмит­рию Сергеевичу!

   Когда юношей встретился я с ним впервые - через книгу,­ был  он вовсе не стар, но писатель уже известный. Книги эти: «Вечные спутники», «Толстой и Достоевский». Первая - ли­тературные очерки, все о «настоящих», действительно, спутники вечные. Сервантес, Марк Аврелий, Гете, Ибсен, Флобер мой драгоценный, великий Достоевский и еще другие. Все это - его раннее писание. Написано блестяще, сухо, сдержанно и очень по-другому, чем писали тогдашние писатели в толстых журналах. (Провинции никогда не было в Мережковском. Один из первых проветрил он русские восьмидесятые-девяностые годы, да и Михайловский стал историей.) Проветривание связано было с тем, что Мережковский внутренне воспитывался  уже и на Европе - в образе ее истинной культуры,- а доморощенности в нем никакой не было.

   Думаю, что книгой, резко повернувшей понимание двух наших великанов, был огромный труд «Толстой и Достоев­ский». Вот за него останусь навсегда и особо благодарен покойному, столь одинокому, хоть и знаменитому Дмитрию Сергеевичу.

   Я был студентом, начинающим писателем московским с Остоженки и Арбата, когда довелось прочесть эту книгу. Ока­залась она для меня неким событием - ее чтение было частью моей жизни. (И как Бога благодарю, что имел возможность часами уходить в то, что привлекало ум и душу!)

   Не перечитывал с тех пор этого «Толстого и Достоевского», да несколько и боюсь перечитывать: так много времени ушло, так изменился сам, так изменилась жизнь, что и не хочется, чтоб изменилось впечатление. Но вот оно осталось. Многих, не меня одного, эта книга сдвинула. Не то чтобы фигуры дейст­вующих лиц выросли - они и так были огромны, без Мережковского. Но он передвинул их по-новому, осветил, оценил, получилось ярче и еще убедительней.

   Некая схема в писании его и тогда чувствовалась: «Тайно­видец плоти», «Тайновидец духа» - Мережковский любил такие вещи. «Бездна вверху, бездна внизу» - все же противопостав­ление что-то давало, даже и очень яркое. Обе фигуры получили особый оттенок (но и ярлык, конечно).

   Сколько помню, Достоевского выдвигал он с большим со­звучием и сочувствием внутренним, чем Толстого. Оно и по­нятно. Как бы ни относиться к духовности Мережковского, начала природного, земляного и плотского в нем уж очень мало, пожалуй, совсем не было. Оба они - и он, и Зинаида Николаевна Гиппиус так и прошли чрез всю жизнь особыми существами, полутенями, полупризраками (в литературе. В жизни бывали, он особенно, иногда очень «жизненными»).

   Все же трудно представить себе Мережковского отцом се­мейства, Гиппиус матерью.

   Личная встреча произошла позже, но тоже в начале века. Мы ездили иногда с женой из Москвы, где жили, в Петербург, по литературным делам. Друг наш, Георгий Чулков, основатель «мистического анархизма», вводил нас в петербургский литера­турный круг самоновейшей, сильно выдвигавшейся на смену прежней интеллигенции. Чулков редактировал «Вопросы жизни», где Булгаков и Бердяев особенно выделялись (журнал явился на смену «Нового пути» Мережковского, но Мережковский и тут сотрудничал).