Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 72

   Осенью 1922 года почти все правление нашего Союза выслали за границу, вместе с группой других профессоров и писателей из Петрограда. Высылка эта была делом рук Троцкого. За нее высланные должны быть ему благодарны: это дало им возмож­ность дожить свои жизни в условиях свободы и культуры.­ Бердяеву же открыло дорогу к мировой известности.

   Берлин 1922 года оказался неким русско-интеллигентским центром. Туда как-то съехались и высланные, и уехавшие по своей воле (Андрей Белый, Пастернак, Марина Цветаева). Из Парижа, пробираясь уже из эмиграции в Россию, попал туда и гр. Алексей Толстой, впоследствии придворный Сталина и один из первых литературных буржуев Советской России.

   В Берлине Пастернака я встречал очень бегло, кажется, на литературных собраниях, в кафе Ноллендорфплатц. Да все это продолжалось и недолго: в 23-м году начался разъезд. Одни выбрали направление на Италию - Париж, другие вернулись в Москву. Три последних были А. Толстой, Андрей Белый и Пастернак. Там судьба их сложилась по-разному. Алексей Тол­стой нажил дом, автомобили, возможность кутить и пьянствовать сколько угодно и сколько угодно пресмыкаться перед Сталиным. Андрей Белый, всегда склонный к левому в политике, тоже старался изо всех сил, но ничего не вышло. Облику его не соответствовали дачи, деньги, безобразия - ловкачом и подха­лимом  он никогда не был. Писания же его, фантастический склад души и необычный язык казались там смешными и непонятыми, а потому ненужными. Жизнь его в России была очень тяжела. Он скончался в тридцатых годах.

   Судьба Пастернака оказалась самой сложной (из вернувшихся в Россию тогда писателей). Уклонов «вправо», в смысле поли­тическом, у него никогда не было. Скорее, левое устремление, свойственное ему с молодых лет. Насколько знаю, есть у него и произведение в таком духе («Лейтенант Шмидт»). Думаю, октябрьский переворот 1917 года он принял, но чем дальше шло время, тем труднее ему становилось. Очень уж он оказался самостоятельным, личным, не поддающимся указке. О том, что переживал внутри, судить трудно, но по роману «Доктор Живаго» и некоторым частным высказываниям можно о многом догады­ваться. Сыну художника, близкого Льву Толстому, выросшему в воздухе высшей культуры того времени, никак не по дороге с террором, кровью и диким насилием «сталинской эпохи».

   В 1937 году Пастернак едва ли не единственный среди писателей в Советской России не подписал петиции писательской о смертной казни целой группы прежних большевиков-интел­лигентов, не одобрявших в чем-то Сталина. Надо иметь понятие о  жизни в тогдашней России, о беспредельной подавленности людей деспотизмом , чтобы достаточно оценить мужество писа­теля, сказавшего наперекор всему: «нет».

   В это время была беременна его жена. Легко ли ему было сказать это «нет»? Сам он признает особый свой склад, тре­бующий необычайной «свободы духовных поисков». Конечно, он понимает, какой он «неудобный» муж, отец, глава семьи. Но вот все поставил на карту, не побоялся - и выиграл. Его не тронули. Правда, и не печатали ничего, кроме его перево­дов - переводил он и Шекспира, и Гете (теперь, как будто, Рабиндраната Тагора).

   Нелегкие для него годы. Но они, конечно, заново перепахали его душу. Теперь он далеко не тот, каким был в молодости. Трудно представить себе, чтобы тот Пастернак, которого некогда встречал и в Москве, позже в Берлине, писавший косноязычные, хаотические стихи, мог писать на Евангельские темы!  А напи­сал - опять все по-своему, но благоговейно. Да, конечно, он и тогда писал хорошую прозу, но должен был пройти долгий и тяжкий путь, неся крест одиночества, отчужденности, видя страдания вокруг, нечеловеческие беды, среди подхалимов, льстецов, фанатиков и просто негодяев, чтобы прийти к Истине Христовой - к любви, милосердию, состра­данию и уважению к человеку, к признанию его не роботом и машиной, а образом Божиим.

   От своего раннего писания он отрекся. Отрекся и от Мая­ковского. В Советской России голос покаяния! О, не такого «покаяния», перед «партией», которое нужно для карьеры, а потому ничтожно, лживо и унизительно. Нет, у него - без припадания к стопам власть имущих  - голос бескорыстный и внутренний. Некогда Маяковский кричал вместе со своей ордой: «Долой Пушкина». Пастернак не кричит, а просто отходит от этого Маяковского - не по пути им.

   «Одиночество и свобода» - так определяет, очень верно, критик и поэт Адамович положение писателя русского в эми­грации. Одиночество и не-свобода: так можно было бы сказать о положении Пастернака в России.

   И вот, неожиданно для всех, появился роман его - «Доктор Живаго». Роман вызвал целую литературу о себе, вышел чуть ли не на всех европейских языках, получил автор за него Нобелевскую премию - только в России книги этой нет, но представители бесчисленных «республик» СССР, вплоть до ин­гушей и чувашей, не читавши строчки из этого «Живаго», «строго осудили» его, автора всячески поносили, а один Геро­страт советский в Москве заявил на собрании некоем, в при­сутствии Хрущева, что Пастернак «хуже свиньи». (Слава этого «товарища» стала мгновенной. Мгновенно и забудется его ни­чтожное имя.)

   В действительности, «Доктор Живаго» выдающееся произ­ведение, ни «правое», ни «левое», а просто роман из револю­ционной эпохи, написанный поэтом - прямодушным, чистым и правдивым, полным христианского гуманизма, с возвышенным представлением о человеке - не таким лубочным, конечно, как у Горького: (человек - это звучит гордо!» - безвкусицы в Пастернаке нет, как нет позы и дешевой ходульности. Роман, очень верно изображающий эпоху революции, но не пропаганд­ный. И никогда настоящее искусство не было пропагандной листовкой.

ЕЩЕ О ПАСТЕРНАКЕ

 Из его «Автобиографических заметок» я узнал мелочь, по­служившую началом переписки: мы родились с ним в один и тот же день месяца, только он на девять лет позже меня.

   Я написал ему наудачу и о совпадении, и о другом. С этого и началось. Начался странный, заочный, краткий «роман».

   15 марта 1959 года он ответил мне: «Дорогой Борис Кон­стантинович, не могу Вам передать... как обрадовали Вы меня своим письмом. Наверно, никто не догадывается, как часто я желаю себе совсем другой жизни, как часто бываю в тоске и ужасе от самого себя, от несчастного своего склада, требующего такой свободы духовных поисков и их выражения, которой, наверно, нет нигде, от поворотов судьбы, доставляющих стра­дания близким. Ваше письмо пришло в одну из минут такой гложущей грусти - спасибо Вам». Ему «чрезвычайно доро­го», что Я говорю о его книге, но «что бы Вы ни сказали, я все принял бы с величайшей благодарностью». «Как все ска­зочно, как невероятно! Не правда ли? Пишу Вам, мысленно вижу перед собою и глазам своим не верю. И благодарю и обнимаю ... »

   Его письма ко мне получали здесь большой отклик. Их всегда просили читать вслух. По этому поводу я написал ему о Петрарке. Письма Петрарки из Авиньона во Флоренцию дру­зьям считались там событием. Получавший созывал друзей, устраивал обед, потом читалось письмо - десерт высокого тона. Разбойники под Флоренцией, грабившие купцов с севера (они-то и возили письма), очень ценили, если в добыче попа­далось письмо Петрарки - дорого можно было продать.

   Это мое письмо о Петрарке, видимо, пронзило его. Но ответа я не получил - ответное письмо не дошло. Что оно не дошло, видно из его письма к моей дочери. («Мои восторги пропали по дороге») - да, очевидно, он-то получил и ответил со свойственной ему очаровательно-детской восторженностью, но, вероятно, начальство решило, что это уж слишком - писать так эмигрантскому человеку.

   Переписка все-таки продолжалась. В письме от 4 октября 1959 года он пишет о своей пьесе: «Пожелайте мне, чтобы непредви­денное извне не помешало ходу и, еще отдаленному, завершению захватившей меня работы. Из поры безразличия, с каким я подходил к пьесе, она перешла в состояние, когда баловство или попытка становятся заветным занятием или делом страсти».