Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 57

— Нет, не так!— порывисто тряхнула головой Жанна Михайловна.— Не так вы меня поняли! Мне самой этой определенности не хватает, вот я и хочу, чтобы кто-то мне в точности объяснил, а я — детям: это — белое, то — черное...

— Э-э-э, Жанночка, вот чего захотели!— доедая палочку шашлыка, проговорил Пушкарев.— Где они, эти самые определенность и убежденность?.. «Где вы теперь, кто вам целует пальцы?...» Были да сплыли. Хотите знать, когда?..

Я скажу: в 1956 году! Вот когда все началось — и вот чем кончилось!— Он, как прежде Конкин, ткнул в сторону улицы, но в том направлении, через дорогу, находился и суд, так что жест его можно было истолковать, как напоминание о процессе.

Именно так и понял его Федоров. И все в груди у него взбурлило, вознегодовало. Пушкарев часто возбуждал у него неприязнь. Но сейчас он чувствовал, что дело не в нем, не в его круглой, красной роже с каплей мутно-белого, как стеарин, бараньего жира на пухлом подбородке. Главное, на чем был он сосредоточен с той ночи, которую провел в комнате сына, лежало глубоко, куда глубже причин, обычно называемых в таких вот внезапно разгоравшихся, но с течением времени все более редких спорах «за шашлычком». Он не стал углубляться в то, что для него самого далеко не было ясным. Но и промолчать, не ответить. не смог.

— Не то,— сказал он.— Не то, Пушкарев. Какие убеждения, какая определенность?.. Что ты имеешь в виду?

— Любые убеждения,— сказал Пушкарев, — лучше, чем никакие.— Он бросил на стол пустой, вяло звякнувший шампур.— Человеку нужен порядок. Узда нужна...

А что, если он прав?..— подумал Федоров, стыдясь самого себя. Но на той глубине, которая приоткрылась ему и комнате сына, все было не стыдно и все возможно... Впрочем, он только подумал об этом. Подумал, как ожегся.

— Если в чем-то мы тогда и сплошали,— сказал он,— так совсем не в том, Пушкарев! Разрыв между словом и делом — вот главная наша беда! Если хотите — корень всех наших бед! И в Солнечном — то же! Там ведь, поди, ох как распинаются про любовь к людям, про заботу о советском человеке! А на деле?..

— Я не в том смысле...— проворчал Пушкарев.

Но Федоров его не расслышал. В ушах у него вдруг явственно прозвучал голос Виктора: «Говорят одно, делают другое...» И в тот же момент дребезжащий тенорок Вершинина вернул его к действительности:

— А этот процесс... Вы только представьте, о чем толкуют сейчас ребята, когда их товарищей судят за преступление, которого они не совершали! Чего стоят для них после этого наши слова о справедливости? О правде вообще?..

— Ужасно!..— вздохнула третья учительница, которую Федоров видел впервые, пожилая, с мягкими чертами на добром и все еще красивом лице.— Ужасно!— Она поежилась, будто ее обдало ледяным ветром.

— Но было бы ужасней, Мария Николаевна,— сказал Конкин,— если бы ребят осудили. Однако суд — это суд, а истина — это истина...— Он криво усмехнулся, будто погрозил кому-то кулаком.

— Между прочим, существует не только первая судебная инстанция,— напомнила Градова.— И если понадобится...

— Уверена, что не понадобится! — перебила ее Людмила Георгиевна.— И секите мне голову, если перед нами еще не извинятся!..

Шашлычник принес тарелку с грудой горячих, прямо с огня, шашлыков. Федоров посмотрел на Татьяну, взгляда встретились, но она тут же отвела глаза в сторону, В ее руке, в стиснутых пальцах чуть-чуть подрагивала так не начатая палочка.

— Татьяна Андреевна, остынет!..— Градова пододвинула к ней тарелку с дымящимся мясом. И все наперебой бросились ее угощать — кто тянулся с уксусом, кто с перечницей, кто с хлебом, уложенным пирамидкой на блюдечке.

Она всех слушала и не слышала, готовая, чувствовал Федоров, каждую минуту разрыдаться.

16

— Не знаю, не знаю...— Николаев, сдерживая себя, пожевал губами.— Но вы, дорогой Алексей Макарович, сдается мне, сошли с ума... Понимаете ли вы, что вы натворили?..

Они стояли в стороне от крыльца — на самом крыльце и ведущих к нему широких ступенях толпился народ, ожидая конца перерыва; Николаев как вцепился Федорову в локоть жесткими, сильными, словно клешни у краба, пальцами, так и не выпускал, пока не привел на это и открытое, у всех на виду, и в то же время уединенное место; его жена и Харитонова остались с Татьяной неподалеку, от входа.

— Нет, вы сами-то, сами — отдаете вы себе отчет?..

Он поминутно доставал мятый, слипшийся в мокрый комочек платок и вытирал красное, злое, растерянное лицо.

— А в чем дело?— улыбнулся Федоров. Улыбка не получилась. Он ее выжал, выдавил.



— Как это в чем? Будто вы не понимаете! Я звоню, а со мной отказываются даже разговаривать!..

— Кто отказывается? Кому вы звонили?

Николаев секунду вглядывался в Федорова, сузив воспаленные веки.

— Не разыгрывайте из себя идиота! Вы кого бьете, в кого целите своей статейкой?.. И кого под удар подставляете?..

Сердце в груди у Федорова задергалось, как фигурка под ветровым стеклом у пляшущей на ухабах машины.

— Если вы читали мою «статейку», то могли заметить, что речь там идет не об одном человеке, даже не о двух или трех... Речь о порочной, преступной, сказал бы я, практике, которая у нас сложилась...

Николаев его не слушал:

— Вы сына своего под удар подставили!..— понизив голос, процедил он нараспев и в нос. — Своего сына!.. И моего — тоже!..

Светлые глаза Николаева сделались почти прозрачными от ненависти. Он любит, он страдает, внезапно подумал Федоров. И укорил себя тем, что сам он страдает и любит, должно быть, гораздо меньше.

— Я полагал, что вы — врач,— сказал он.

— А я — что вы отец!.. И вы могли добиться, чтобы эту вашу статейку напечатали позже на неделю, на две! Или не печатали совсем! Кому нужны эти ваши вопли, ваши ахи и охи! Ваша дешевая демагогия!..

— Солнечному,— сказал Федоров.— Людям, которые дышат отравленным воздухом.— Я будто оправдываюсь,— усмехнулся он про себя.

Так оно и было. Он оправдывался. Перед Николаевым. Перед Татьяной. Перед Виктором. Не только сознание — все тело Федорова сохранило в себе память о том невольном движений, которым отозвалось оно на слова судьи: « Подсудимый, встаньте!..»

— Солнечному,— повторил он. Однако при этом думал он не о Солнечном, а о сыне и своей пока еще не ясной вине...

— Что вы в этом понимаете? Вы кто — медик, физиолог?.. Вы бы прежде, чем кого-то спасать, спасли своего сына! Да у вас нет никакого права, ни человеческого, пи гражданского, черт побери... Кого-то там поучать, изобличать... Когда вы сами, сами...

— В чем-то, пожалуй, вы правы,— сказал Федоров, удивляясь собственному спокойствию.

Крыльцо пустело, люди входили в здание суда, три женщины в нерешительности поглядывали в их сторону: подождать, пока они подойдут, или идти наверх, в зал, куда вот-вот приведут через внутренний вход обвиняемых.

— Пойдемте, пора.— Федоров щелкнул себя по колену сложенной в трубку газетой.— Я вас понимаю, Николай Николаевич, но мне кажется, вы напрасно так нервничаете. Дело-то ведь и впрямь, как многие считают, шито белыми нитками. Разве вы не видите, у них нет серьезных доказательств...— Он говорил на ходу и сам все больше успокаивался от собственных слов.— А «высокие покровители»... Не унижайтесь, не просите, им тут нечего делать. По вашим «покровителям» скамья подсудимых давно плачет.— Ему вспомнился Ситников, и как он просил, пластался перед, ним... Только трудно до них дотянуться, на чистую воду вывести, вот беда.

Николаев шел рядом, опустив голову и набычась. Было слышно, как он шумно, тяжело дышит. За несколько шагов до дверей Николаев ухватил Федорова за рукав и остановился.

— Вы идиот,— сказал он.— Вы маньяк. Но не в этом дело... Вы даже не спросили, что было мне заявлено по телефону. Вас это категорически не интересует?

— Что же?..

Он почувствовал, что сердце у него замерло, перестало биться.

— Мне сказали: «Так это Федоров, тот самый, которому неймется?.. Ну, что же, пускай пеняет на себя»...