Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 57

— Помилуйте, да кто утверждает, что непременно прямая!..

— А почему бы и нет?..— загремел Пушкарев (он одновременно и распоряжался насчет шашлыка, и участвовал в споре).— Самая что ни на есть прямая! Что мы, дети?..

— Этого я не знаю,— упрямо продолжил свою мысль Ребров,— но что следствие проявило предвзятость и действовало пристрастно — это факт.

— Я же говорю — шито белыми нитками!—подхватил, обращаясь ко всем сразу, Вершинин.— Вместо того, чтобы искать истинных преступников, они вынуждают ребят взять на себя чужую вину! Но, господа хорошие,

Горский прав: а мотивы?.. Где же мотивы?.. Это первый вопрос для каждого мало-мальски сведущего юриста! — Он с воинственным видом огляделся вокруг.

Федорову при словах Реброва вспомнилось, как Чижов старался ему втолковать, что именно из таких, как у него, Федорова, семей выходят преступники... Мало того, что Чижов был настроен предвзято, он даже не стремился этого скрыть.

— И вот что интересно,— включилась в разговор Ольга Градова,— теперь ведь просто мода возникла такая: чем семья обеспеченней, то есть чем лучше и добросовестней трудятся родители, тем, считается, у детей больше шансов стать негодяями и тунеядцами. А что же семьи, где все пропивают до нитки?.. Семьи, где живут одним: поменьше дать — побольше урвать?.. Какими там вырастают дети?..

— Тогда уточните: вы имеете в виду не просто «обеспеченные», а нормальные, живущие честным трудом интеллигентные семьи,— поправил ее Ребров.

— Да, в первую очередь!.. И знаете, это мы сами помогли такому взгляду сложиться. Пишем: «человек труда», «человек труда»... Какого труда?.. Физического! Физический труд и облагораживает, и воспитывает... А умственный?.. И мы сами в этом виноваты!..

— Вы тут совершенно ни при чем, уважаемая Ольга Сергеевна,— возразил Вершинин,— Традиция эта родилась еще задолго до вашего рождения — в любых бедах винить интеллигенцию! Хотя, позволю себе заметить, наша советская интеллигенция играет в жизни страны роль ничуть не меньшую, чем рабочий класс или крестьянство...

— А статистика показывает,— отозвался Пушкарев,— что преступников — выходцев из рабочего класса и крестьянства — никак не меньше, чем из интеллигенции.

— Но надо иметь в виду,— снова поправил Ребров, любящий точность,— что речь идет о преступлениях обнаруженных. Интеллигенции, занимающей разные места и местечки, легче прикрыть своего сынка...

— И пример перед нами! — Градова едко рассмеялась, указав на Федорова.— Ловко же он укрыл своего сына, нечего сказать!..

Вышла заминка. Все смотрели на Федорова, на Градову, которая вдруг смутилась, покраснела — и сердито блеснувшими глазами обожгла Реброва.

— Ты извини, Алексей Макарович, я не на твой счет...— смутился Ребров,— Ты здесь ни при чем...— Его слова и в особенности интонация, с которой он произнес их, лишь прибавили всем чувства неловкости.



— Что ты, Павел,— усмехнулся Федоров, похлопав Реброва по худым, казалось, даже сквозь пиджак выпирающим лопаткам,—я все понимаю... И добавил бы только, что интеллигенции куда непростительней иметь таких детей...— Одна неловкость или двусмысленность тотчас рождают другую. Он вовремя — поскольку на него продолжали смотреть с недоумением, Татьяна же просто с испугом: что такое он говорит?..— поправился:— Я про детей, которых надо стыдиться...

— Вот именно! — раздалось у него за спиной.— Абсолютно с вами согласен, Алексей Макарович! — Это был Конкин, Быстрый, энергичный, решительный, он лавировал между столиков, и за ним, как на буксире, следовали учителя. Неизвестно каким образом он издалека расслышал слова Федорова.— Какой ты, к дьяволу, интеллигент, если не можешь воспитать своего ребенка!..

Тут же сдвинули столики, Пушкарев отправился увеличить заказ и поторопить с шашлыком. Учительницы обступили Татьяну, и Федоров был благодарен им — за естественность, с которой это было сделано, за бабью участливость, написанную на их лицах... «Вы помните, голубчик Татьяна Андреевна, что я говорила в автобусе?.. Теперь-то вы верите, что все закончится хорошо?..»— долетели до него слова Людмилы Георгиевны, против обыкновения произнесенные вполголоса, почти на ухо Татьяне.

— И опять! Опять к бедной интеллигенции особые претензии!..— вспыхнула Градова, пронзая Конкина раскаленным взглядом.— На вашем бы месте, — прищурилась она,— дорогой товарищ директор... («Бывший, бывший директор!..» — хохотнул Конкин). На вашем бы месте я предъявляла претензии в первую голову не к интеллигенции, а к собственной школе! Там, по-моему, далеко-о-о не все благополучно!..

— Абсолютно верно,— Конкин пригладил петуший хохолок у себя на голове, но тот снова тут же задрался.— Не все благополучно, и я бы для порядка, будь я судьей, вынес на этот счет частное определение... Но если всерьез, то что может школа?..

— Как это — что может?..— пожала плечами Градова, удивляясь и предлагая всем удивиться — не тому, что сказал Конкин, а тому, что именно Конкин это сказал.

— В самом деле,— вскинул брови Ребров,— если уж вы так полагаете... Что остается другим?

— А вы послушайте, что я хочу сказать.— Конкин упрямо выкатил широкую грудь.— И согласитесь, что школа всегда являлась бастионом добра, нравственности, гуманизма. Да, да, это в школе ребята впервые слышали о Пушкине, о декабристах, о Рахметове! И если за ее стенами им приходилось слышать совсем другое — разве школа, спрашиваю я вас, в этом виновата?.. Это там,— простер он руку в сторону полной движения и шума улицы,— там находились у них учителя, которые объясняли, что в жизни важны не честность, а ловкость, не принципиальность, а умение приспособиться, не душевная красота и благородство, а штатовские джинсы за двести рублей и австрийские сапожки за ту же цену! Мы толковали о Муравьеве-Апостоле и Чернышевском, а там,— он вновь вскинул руку,— там они видели, как торжествуют отнюдь не «души прекрасные порывы», а наглость и хамство всех разрядов, прущие напролом!.. И что, скажите, может поделать с этим школа?.. Да, она стоит, как бастион, мы стараемся держать оборону, по — море-то хлещет со всех сторон, волны подмывают стены и тут, и там, башни оседают, уходят в землю...

Принесли шашлык, дымящийся, ароматный, однако, хотя все были голодны, никто не накинулся на груду истекающего соком мяса.

— Вы правы и правы! Правы тысячу раз!..— возгласила Людмила Георгиевна, к ней снова вернулся ее громкий, как бы самой природой созданный для митингов и собраний голос.— Я требую, чтобы ребята читали «Войну и мир», но где им читать?.. Когда в кино их заманивают «Пираты XX века», по телику надрывается Алла Пугачева, на эстраде грохочет такая, с позволения сказать, музыка, будто никогда не было на свете ни Чайковского, ни Шопена! И что там школа, что там наши нравственные прописи, если что ни фильм, то постель, что ни постель, то бордель, и Татьяна Ларина, ясное дело,— дура, а любовь — это девок за сиськи, простите, лапать!..

— И между прочим,— подала голосок хорошенькая, похожая фигуркой на мальчика, Жанна Михайловна,— вы, журналисты, тоже во многом виноваты! Вы если и пишете об этом... То есть о том, что мы считаем пошлым, аморальным... То пишете так, что только аппетит разгорается. В том смысле, что запретный плод всегда слаще.

И, знаете, почему так получается? Потому что вы и сами не убеждены... Не вполне убеждены в том, что пишете!..

— М-м-м... А в этом что-то есть,— сказал Ребров, с явным удовольствием присматриваясь к нежному личику Жанны Михайловны.— Ведь не то что написать, подумать иной раз — и то боязно: чувствуешь себя каким-то пнем замшелым, становящимся поперек прогресса... Старым чучелом, которое и знать не хочет, что за бабочки вокруг порхают и что за цветочки благоухают. А может, думаешь, это и есть она, матушка сермяжная правда — раскрепощение тела и духа, поп-искусство, секс-р-р-революция! И все это понимают, один ты допереть не можешь! И потому мне особенно приятно и, не скрою, удивительно, что вы, Жанна... Михайловна?.. Что вы, Жанна Михайловна, думаете столь определенно!