Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 159



Шифрин заглядывал к нам домой, мы спорили, порой — яростно, я никак не мог примириться с тем, что мой отец погиб не за свою родину, не за свой народ (подразумевалось — советский). Зная по своей шкуре, что такое — антисемитизм, я не мог воспринимать сионизм как ответную реакцию, он противоречил моему представлению о «братстве народов».

Но так или иначе, Шифрин зацепил то громко, то тихо звеневшую во мне струну...

Вместе с тем было в этом человеке нечто двойственное. Он собирал вокруг себя молодежь, преимущественно еврейскую, и открыто излагал свои сионистские убеждения. Порой это смахивало на затеянную органами провокацию... Так или иначе, сложными путями он в конце-концов добрался до Эрец-Израиль, осуществив свою мечту...

Зуев-Ордынец

У нас была небольшая, но очень дружная молодая компания, состоявшая из очень вроде бы разных людей. Миша Бродский когда-то оказался в Каркаралинске, куда сослан был его отец «за троцкизм». Потом, прибавив себе год, недостающий для призыва в армию, закончил во время войны летное училище и бомбил Кенигсберг и Берлин... Саня Авербух, только-только закончив школу, по комсомольской путевке приехал из Одессы в Караганду — строить новый город в казахской степи... Володя Берденников был сыном секретаря горкома партии в Джамбуле — его отец приехал сюда в 30-х годах, по партийному призыву. Мать Володи Зуева отбыла срок в лагере в качестве жены «врага народа». У Эдуарда Кесслера все сложилось ультраромантически: отец у него был немец, мать еврейка, они с братом, когда пришла пора получать паспорта, подбросили монетку: брату выпал «орел», он записался евреем, Эдуарду «решка» — и он стал немцем.... Но при всем различии биографий и склонностей мы собирались в отделении Союза писателей по средам, каждый читал написанное—стихи или прозу, а по праздничным дням сиживали то на чьей-то кухоньке, то за столом, накрытом в гостиной, Володя Берденников подыгрывал на гитаре, пел, остальные подхватывали хором:

Я помню тот Ванинский порт

И вид парохода угрюмый,

Как шли мы по трапу на борт

В холодные мрачные трюмы.

А в трюмах сидели зэка,

Обнявшись, как родные братья,

И только порой с языка

Срывались глухие проклятья....

Или:

Товарищ Сталин, вы большой ученый

В языкознаньи знаете вы толк,

А я простой советский заключенный,

И мне товарищсерый брянский волк...

Или:

У Гераклитовых столбов

Лежит моя дорога,

У Гераклитовых столбов,



Где плавал Одиссей...

Меня оплакать не спеши,

Ты подожди немного,

И черных платьев не носи

И горьких слез не лей...

И еще много, много чего — тюремные песни, окуджавские, галиневские... Мы ощущали себя как часть лагеря, часть страдающего народа, часть общего сопротивления власти... И не завидовали Москве с ее самиздатом, крикливыми протестами... Мы чувствовали себя плотью от плоти раздавленной, униженной, изувеченной страны, и ее центр был не где-то там, а — здесь...

Между нами был один «настоящий» писатель — Михаил Ефимович Зуев-Ордынец. Он жил когда-то в Ленинграде, там его и арестовали, дали «десятку», он отбыл почти весь срок, был реабилитирован. Иногда мы ездили к нему в Актас, где дали ему крохотную квартирку, иногда он приезжал к нам, в Караганду. Он был стар, ходил с палочкой, выбираться из шахтерского поселка было трудно. Как-то раз, зимой, мы отправились к нему — журналистка с областного радио и я — взять интервью. По дороге разыгралась метель, автобус несколько раз останавливался, застревал в снежных сугробах. Метель бушевала, пока мы сидели у Зуева-Ордынца, угощаясь то чаем, то водкой, слушая и записывая на магнитофоне его рассказ...

Нам было жаль старика, жаль его жену, они познакомились в лагере... В оконные стекла ветер бросал комья снега. Лампочка под потолком то гасла, то зажигалась. Зуев-Ордынец кашлял, из груди рвали хриплые, свистящие звуки. Поставив на стол коробку, он рылся в ней костлявыми, усохшими пальцами: там, на аккуратно вырезанных листочках, были записаны сюжеты предполагаемых рассказов и повестей... С тяжелым чувством вышли мы от него и сели в автобус, который шел в Караганду...

Между тем уже состоялся XXII съезд, закрепивший антикультовские тенденции. В моде были повсеместные собрания интеллигенции, созываемые партийными органами. Такое «мероприятие» состоялось у нас. Обком разослал пригласительные, выделил самый большой зал в новом своем, только что отстроенном здании.

Зал был заполнен — театры (их было два — казахский и русский), редакции газет, кучка литераторов, представители институтов, учебных и научных, медицинских кругов... За столом на сцене, как обычно восседали партийные идеологи вкупе с двумя-тремя «творческими работниками» — театр, телевидение и пр.

Я сказал себе, что буду такой же дешевкой, как иные из собравшихся, если промолчу. Я чувствовал, что я не один — со мной, за моей спиной находились бессчетные, на всю жизнь испуганные страдальцы, и наша отчаянная шарага, вопившая за столом:

Товарищ Сталин, вы большой ученый...

Я вышел к трибуне. Я был в ярости. Я видел перед собой гранитного мерзавца, убийцу, превращенного в идола для всей страны... Он по-прежнему непоколебимо высился на площади перед обкомом.

Каждое свое слово я подтверждал ударом кулака по фанерной, гулко отвечавшей мне трибунке.

— До каких пор?.. — говорил я. — Или здесь, в обкоме, так любят и лелеют этого злодея, что ждут — не дождутся его воскресения?.. Или нашим вождям областного масштаба хочется и сейчас, после XX и XXII съездов, превратить наш город в филиал Карлага? Это как понимать — как противопоставление собственной просталинской позиции решениям партсъездов?..

Зал, вначале оглушенный, почувствовал себя раскованным и аплодировал с бешеным напором каждой моей фразе. Партайгеноссе то бледнели, то каменели ничего не выражавшими лицами. Прозвенел колокольчик председательствующего. Я попросил еще пару минут. «Дать!» — ревел зал.

— Не знаю, — сказал я, — мне думается, все работники обкома, от первого секретаря до инструктора, имеют неплохие квартиры.. Конечно, все они их заслужили неусыпнными стараниями на благо народа... Но в 30 километрах от города, в Актасе, живет человек, 10 лет спавший на лагерных нарах. У него туберкулез. У него до ареста — он жил в Ленинграде — было издано много книг, он мог бы, живя в Караганде, передать свой опыт хотя бы в малой мере местным литераторам... Но он не интересует обком. Сталин перед входом — вот на чем сосредоточено внимание обкома!..

Когда аплодисменты стихли, а я сошел с трибуны, поднялся первый секретарь и спросил имя, фамилию писателя, о котором я говорил. И пообещал «решить вопрос»... Я ему не поверил. Но через несколько дней, по пути к своему отделению Союза писателей, переходя в утренних сумерках площадь, я увидел в центре цветочной клумбы пустой постамент... А еще через несколько дней Зуеву-Ордынцу предложили на выбор две квартиры — в центре, на Бульваре Мира.

Все-таки времена менялись, черт возьми!

ВРЕМЯ НАДЕЖДЫ, ВЕРЫ И ОТЧАЯНИЯ,

хотелось бы мне прибавить. Была Венгрия... Была история с Пастернаком... Было — в 1959 году — так называемое «восстание в Темир-Тау», куда самолетами перебросили целый полк из какого-то, чуть ли не алма-атинского гарнизона. Все это были явления не одного порядка, но для нас, при нашем отношении к власти, они выстраивались в один ряд. Собравшись в отделении СП, вместе с Николаем Алексеевичем Пичугиным, старейшим нашим литератором из Харькова, это было еще до переезда Зуева-Ордынца, мы без всяких размышлений отстаивали Пастернака, издевались над его «изобличителями». В Темир-Тау юные энтузиасты вроде Сани Авербуха жили в дырявых палатках, получали за работу гроши, да и на них в пустых магазинах купить было нечего. Мы с Берденниковым и Бродским провели на Казахстанской Магнитке несколько дней, видели, как там живут, известие о восстании (подогретом, что правда, то правда, в какой-то мере «уголовными элементами») нас не удивило...