Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 58 из 159



Певал он и у нас дома. И не только пел — рассказывал. Я смог на его вытянутое, сжатое с боков лицо, на широкий выпуклый лоб, на смоляные, треугольничком, усики над тонкой верхней губой — и слушал, слушал... Ореховые, бархатные, бездонные глаза Педро втягивали, как воронки...

Он рассказывал, как они, заключенные, строили железнодорожный вокзал (тот самый, перед которым я сошел с поезда «Москва— Караганда»), как сквозь колючую проволоку, ограждавшую стройку, он впервые увидел свою будущую жену Ирину Квиринг. Ее отца, в двадцатые годы одного из секретарей ЦК КП/б/Украины, расстреляли в 1937, а ее с матерью судьба забросила в Караганду... Когда Педро выпустили, они поженились, у них родилась дочка Антония, напоминавшая ангелочков с картин эпохи Возрождения...

Он рассказывал, что его дедушка был адмиралом испанского флота, отец, будучи офицером республиканской армии, защищал Мадрид и погиб в бою с франкистами. Кто знает, возможно Педро был одним из тех маленьких испанцев, которые приплыли на корабле, стоявшем у ялтинского мола, и потом выступали в нашем ливадийском курзале, а мы, желторотая мелюзга с Черного двора, бешено им аплодировали и подпевали: «Бандьераросса! Бандьераросса!..»

Приехав в СССР в 1936 году, Педро закончил среднюю школу, потом консерваторию, пел в московском театре имени Станиславского и Немировича-Данченко и временами захаживал в аргентинское посольство почитать испанские газеты, поупражняться в испанском языке... Этого оказалось достаточно, чтобы на десять лет запереть его в Карлаг по 58-й статье.... Он отсидел почти весь срок, освобожден был после XX съезда и год спустя после начала нашего знакомства получил полную реабилитацию. Мы с грустью провожали его — он уезжал в Подмосковье, куда пригласила его местная филармония. Он продолжал писать нам — но уже только письма, не статьи об Испании, которые украшали нашу газету...

Аскинадзе

Подозреваю, что фамилия Семена Фомича произошла от «Ашкенази». Но не в том суть. Он тоже был нашим постоянным автором, хотя по возрасту казался нам стариком, давным-давно переступившим комсомольский возраст.

Жил и учительствовал он в Актасе, шахтерском поселке под Карагандой, а нам привозил свои стихи — о революции, Джоне Риде — тогда только что переиздали давно уже ставшую крамольно-легендарной книгу «Десять дней, которые потрясли мир». Она не ответила ни на один из мучивших нас вопросов, но до нас как бы долетели хриплые митинговые голоса, клацание винтовочных затворов, пространство сгущалось, тени оживали — за десятью последовали тысячи дней, мало похожие на первые... Но стихи, которые Семен Фомич читал скрипучим, без всякого выражения голосом, были все о тех же далеких днях, слово «ррреволюция» раскатывалось, гремело, грохотало в них на все лады.

О себе же, своей судьбе рассказывал он иначе — вполголоса, неуверенно, как бы с неловкостью за то, что многое и сам не может понять, объяснить. В немецком плену, в Рейнской области, где пробыл он четыре года, они, военнопленные красноармейцы, ходили работать на фабрику расконвоированными, население городка относилось к ним вполне сносно. Товарищи по плену знали, что он еврей, но никто, ни один его не выдал. Мало того, в отношениях, которые все годы плена сохранялись между красноармейцами, национальным различиям не придавали значения. Зато когда их освободили американцы и он, не поддавшись настойчивым уговорам, вернулся к своим, его поразил контраст: в армии, победившей фашизм, ощущался совершенно другой дух...

Впрочем, разобраться толком он ни в чем не успел: бывших военнопленных погрузили в эшелоны и повезли на восток. Им был объявлен стандартный срок за измену Родине — десять лет.... И однако — что поражало меня и всех нас — он думал не о десяти годах, проведенных в лагере, а о десяти днях, которые потрясли мир...

Бектуров

Задумав писать большой роман, я перешел из газеты в Карагандинское отделение Союза писателей Казахстана, литконсультантом по русской литературе. Секретарем отделения был Жаик Кагенович Бектуров. Я отнюдь не стремлюсь подбирать здесь только тех, кто был недавно зэком... Но что было, то было.



Приговоренный в годы сталинщины к расстрелу («заговор, направленный на свержение советской власти»), замененный впоследствии десятью годами, он отбывал свой срок на Урале, в лагерях поблизости от города Ивдель. Как-то в центральной газете мелькнула статейка о том, с каким «трудовым энтузиазмом» было там, на Урале, что-то построено (или даже не «построено», а «воздвигнуто»!..), и Жаик Кагенович, в общем-то человек ровного, добродушного склада, загорячился и написал, что энтузиазм, возможно, имел место, но проявляли-то его зэки, он сам находился среди них и знает, что говорит, и надо бы, коль речь зашла об энтузиазме, поточнее обрисовать его читателям...

Забавно, что автор статейки, ничуть не обидясь, ответил, что Бектуров не открыл ему ничего нового, поскольку он и сам отбывал срок в тех же лагерях, поблизости от Ивделя, и в одни годы с Бектуровым...

Такие вот были времена, когда мы с Жаиком Кагеновичем по утрам, еще до появления в нашем заведении самородных талантов вперемешку с графоманами, размышляли о парадоксах истории, прямо или косвенно касающихся гранитной фигуры, которую можно было увидеть наискосок через площадь, не удаляясь от нашего подъезда.

То были совсем не праздные размышления и разговоры. Бектуров, когда-то комсомольский работник, затем журналист, затем заключенный, писал роман-воспоминание — в одно и то же время с Солженицыным, о котором еще никто ничего не знал. У меня были свои замыслы, наверняка безнадежные, так мне казалось. Главное, во что упирались наши размышления, был вопрос: почему все молчали?.. Что крылось за этим молчанием — страх? Рабская покорность любой власти? Отрешенность от судьбы своей страны, своего народа? Или — казалось бы противоестественное, извращенное, однако не столь уж редкое чувство — восторженное обожествление истязателя, преданная, пламенная любовь жертвы к своему палачу?..

В ту пору еще не было широко известно письмо Раскольникова Сталину, еще много лет оставалось до того времени, когда о Рютине, участнике гражданской войны, редакторе «Красной звезды», первом секретаре одного из московских райкомов, будет сказано, что в начале тридцатых годов он «вместе с группой своих единомышленников составил «Обращение ко всем членам ВКП/б/», в котором говорилось: «Опасения Ленина в отношении Сталина... целиком оправдались... С руководством Сталина должно быть покончено возможно скорее». Еще не было известно, что в 1947 — 1949 годах в Воронеже юноши 16-17 лет создали «Коммунистическую партию молодежи», стремясь вернуть страну на правильный, как они понимали, ленинский путь — объединить своих сверстников, недовольных положением в стране, лишить Сталина власти. Об этом и о страшных карах, обрушившихся на группу, впоследствии расскажет один из ее участников — поэт Анатолий Жигулин...

Впрочем, и мне «повезло»: несколько позже, и уже в Алма-Ате, я познакомился с человеком вроде бы вполне заурядным — Бешкаревым. В1949 году, когда в Москве был открыт музей подарков Сталину в честь его семидесятилетия, Бешкарев написал стихотворное письмо Исаковскому в связи с его восторженным посланием вождю. Бешкарев жил тогда в Ташкенте. Письмо свое он бросил в уличный почтовый ящик. Через три дня за ним явились и упекли его по 58-й на десять лет...

Значит, были, были все-таки «люди в наше время»... Мало их было, но они были, были...

Шифрин

С Бешкаревым познакомил нас Абрам Шифрин. Они вместе сидели, отбывали срок. Бешкарев рассказывал, как Абрам Шифрин (в лагере почему-то звали его Ибрагимом) шел, как и все, пешком по этапу, не отставая, не жалуясь, а потом, когда пришли на место, он размотал ногу и оказалось, что она разбухла и кровоточит от гангрены...

Мы познакомились в Караганде, у него дома, в пустой квартирке, где кроме стола и железной койки ничего, пожалуй, не было. Шифрин был высок ростом, красив, черноволос, с густыми черными бровями, широким лбом. Лет ему было около пятидесяти. Дома одет бывал он в темный, чуть не до пола халат, повязанный поясом с кистями, это придавало ему вид несколько экзотический, возможно еще и потому, что мы впервые услышали от него о Блаватской, теософии, таинственных силах, управляющих миром... Но главное, когда он смотрел на вас в упор своими бархатно-карими, внимательными, как бы вбирающими, впитывающими вас глазами, — главное заключалось в другом. Анка бывала в синагоге на Маросейке, читала Библию, я же был далек от иудаизма и специфически-еврейских проблем. После второй или третьей встречи Шифрин вручил нам «Эксодус» в переводе на русский и отпечатанный на бумаге чуть плотнее папиросной. Буквы расплывались, как если бы это был десятый или двадцатый экземпляр, напечатанный под копирку. Но трудно описать впечатление, которое произвела на нас обоих эта рукопись, ходившая в самиздате. Помимо опасности, которая была связана с самиздатом, она таила еще и другую опасность — речь в ней шла о сионистских устремлениях, борьбе за еврейское государство. Шифрин говорил о еврейской особости, богоизбранности еврейского народа, у которого имеется единственная родина — Земля Обетованная.